Умирать в мои планы никак не входило. Ольгерд спросил о чем-то еще — гул в ушах помешал разобрать, о чем именно — и основательно меня встряхнул. Сознание дребезжало, металось, ощущение реальности то накатывало, то отступало, и я провалилась в полудрему, в которой, впрочем, не ожидало ничего хорошего.
Нет худа без добра — стоило мне пару часов поносить благородную фамилию, как меня подняли на руки, а не перекинули через плечо, словно крестьянскую девку. Уткнувшись лицом в меховой отворот кунтуша, я пыталась как можно меньше шевелиться и при этом не заснуть.
Свезло так свезло, ничего не скажешь… Но как именно я спаслась? Уж явно не из-за моего раскаяния или смекалки — грош цена и тому, и другому — так из-за чего же?
Мое собственное имя застряло в горле О’Дима костью, и ненависть, с которой он вышвырнул меня из своей вотчины, была чертовски личной. Слишком личной для случайности.
Неужели ритуал не сработал, потому что за свою короткую жизнь я умудрилась сменить слишком много имен? Но О’Дим прекрасно знал обо всех моих многочисленных прозвищах, и в дальновидности ему отказать было нельзя. Нет, что-то явно не так с самим именем — я повертела его на языке, сочла страшно глупым, но только и всего. Дьявол его знает; может, моя душа просто давно и безвозвратно потеряна, и забирать было нечего. Может, у нильфгаардцев и вовсе нет души — многие северяне придерживались именно такого мнения.
Вопрос куда интереснее — что с Ольгердом? Чем вызвана та бережность, с которой он усаживал меня на Годиву — появившимся сердцем или заботой о наследнике? Если вторым, то он может оставить всякую надежду. После всего, что произошло…
— К рассвету будем в усадьбе, — сказал Ольгерд. — Я знаю хорошего врача в Бронницах, мертвого на ноги поднимет.
…Никакой врач уже не поможет. Может, оно и к лучшему. Хорошей бы матери из меня не получилось, да и приносить новую жизнь в наш далекий от радужного мир — не слишком милосердно.
Над злой шуткой, которую сыграла с нами высшая сила, так никто и не посмеется.
Золотые пряди Годивы окрасились кровью, когда я положила на гриву испещренную паутиной порезов руку. Если лицо выглядит так же, то все зеркала в моем будущем доме всегда будут завешаны плотной тканью.
Ольгерд резко дал по шпорам, и лошадь рванула сквозь пелену падающего снега.
Меня укачивало. Неужели я и вправду выжила? И что же тогда делать с таким роскошным подарком судьбы? Ведь я куда-то собиралась… Туссент?
Сестра Анна рассмеялась, обнажив кровоточащие десны.
Дьявол! Есть вещи, врезающиеся в память, словно огромные пиявки, которых никак не отодрать.
Я тряхнула головой, пытаясь прогнать морок, и вместо него увидела собственное заливисто хохочущее отражение. Похожая на меня как две капли воды девушка была гротескно беременна, огромна, будто выброшенный на сушу кит. Ее плечи обхватили пальцы в массивных перстнях, но тени скрывали стоящего позади мужчину.
Затем сознание решило меня наконец милосердно покинуть.
***
Дьявол его знает, сколько я провела в объятиях лихорадки, метаясь на мокрых простынях, пытаясь не то заснуть, не то проснуться. Чьи-то руки прикладывали скальпель к моим предплечьям, сцеживая темную кровь, прикладывали ко лбу тряпки, пропитанные вонючей гадостью и так плотно укутывали в шерстяные одеяла, что пот тек с меня ручьями.
Мне чудилось поместье в Бронницах. Чудилось как наяву, со всей его прогнившей роскошью, с черно-серыми красками и запахами прогнивших стен: не таким, каким оно когда-то было, а таким, каким стало — кладбищем, оставленным даже призраками.
Скверна ушла отсюда — на смену ей, учуяв ставшую безопасной наживу, пришли мародеры. Витражи на окнах были разбиты вдребезги, тяжелые двери сняты с петель, дорожки, за которыми так бережно ухаживала киновитская тварь, усеяли осколки мрамора. Видимо, украденное оказалось слишком тяжелым.
Снег под моими бесплотными ногами переливался на солнце.
Холмик под дубом, единственная память о хозяйке, был погребен под толстым слоем снега. На не успевшей до конца осесть земле возвышался строгий памятник из отливавшего фиолетовым мрамора: прямоугольник высотой в человеческий рост. Видимо, кто-то спешил его поставить; кто-то спешил замолить грехи.
Верной супруге.
Завершающим штрихом являлся раскиданный на белом снегу ворох свежесрезанных роз. Разумеется. Чем же еще искупить вину, если не посмертной роскошью?
Зато теперь мне ясно, чем я так разозлила госпожу фон Эверек, узнавшую, что прервался род Белевиц, но не фон Эвереков. Однако женщина в черной вуали, с праведным гневом смотрящая на меня сверху вниз, мне не снилась.
Мне снился вновь обретший сердце Ольгерд, которого я видела лишь мельком, но уже успела представить, каким он мог бы быть. Как будоражит воображение мимолетная забота!
Снился он мне не в романтическом амплуа — как бы мне того не хотелось — но в гораздо более трагичном. С бутылкой выпивки в крепко сжатых кулаках, со свежим синяком на скуле и воспаленными красными глазами. Не брившийся по меньшей мере дня три и заросший вне всяких приличий.
Он прислонился к нависшему над могилой дубу, спасаясь от холода частыми жадными глотками. Нет лучше лекарства, чем пьянство, особенно в вопросах мук совести; как говорится, дайте секиру погибающему.
На и без того испещренном резкими линиями морщин лице застыло выражение глубокой тоски, которое ему крайне не шло. От скорби Ольгерд выглядел старше и человечней, и в донельзя смертном мужчине был едва ли узнаваем лихой бессмертный атаман.
Он молчал, и крона дуба мерно покачивалась от легкого ветра.
Скука смертная, а не сон. Неужели мне не может присниться ещё что-то с участием Ольгерда, но несколько более интересное?
Взамен этой пришла мысль куда хуже: не отдала ли я Лебеде душу и теперь парю призраком над усадьбой, сменив Ирис на посту?
Стоило мне обогнуть дерево в десятый раз в попытке развеять скуку, как Ольгерд словно осатанелый вскочил на ноги и с яростью швырнул бутылку в могучий ствол. Дьявол! Ненавижу осколки!
— Холера! — заорал он в пустоту.
Сидящие на дереве вороны взмыли ввысь, всколыхнув ветви, и на Ольгерда осыпались шапки снега. Он замахнулся на невидимого противника, со свистом разрезав воздух кулаком и чуть не потеряв равновесие.
— Что ты сделал с моей жизнью, тварь?!
«С моей жизнью»? Насколько я могу судить, жизнь Ольгерда в полном порядке — она хотя бы есть — а вот все те, кто его окружал, не могли похвастаться тем же. Даже мне повезло меньше, чем ему, а уж мне-то чертовски повезло.
Почему он мне снится? Почему я постоянно наблюдаю за чем-то, за чем мне совсем не хочется наблюдать? Я со всей силы ущипнула себя за предплечье, но боли не почувствовала.
Ольгерд рухнул на колени перед могилой, закрыв лицо руками, шепча как завороженный какие-то слова. Некая театральность ему всегда была присуща — но обычно он играл другую роль. Мне стало любопытно, и я подошла поближе.
— Ирис…
Хмель ударил Ольгерду в голову — его неизменно четкая и отрывистая речь превратилась в пьяное бормотание.
Ирис здесь нет, Ольгерд. Она была тут последние полвека, но ты опоздал настолько, что даже призрак тебя не дождался.
Почему во мне бурлит обида — неужто я столь ревнива?
—… Холера, даже голоса твоего не помню! — выпалил он сквозь сжатые зубы.
Неужели это правда? С их последней встречи ведь прошло не меньше полвека? Верно говорят: время все обращает в прах.
— Мне так жаль, — сдавленно прошептал он, припав ладонями к могильному холму. От замерзших пальцев отхлынула кровь.
Мне жаль… Мне тоже жаль, что приходится нос к носу сталкиваться с последствиями своих поступков.
Нет! Нет-нет-нет, мне не хотелось смотреть, как по обветренной щеке Ольгерда покатилась слеза — которую можно было бы назвать скупой и мужской, если бы за ней тут же не побежала следующая.
Я отвернулась. Плачущий Ольгерд — оксюморон, да и его пьяное раскаяние слишком сильно напоминало мое собственное. Порывистое и лихорадочное, и, чего уж там, мимолетное. Чувство вины в принципе похоже на похмелье — мучает невероятно, зато проходит быстро.