Ольгерд, по-моему, наслаждался смесью гнева и смятения на моем лице.
— Они не горели на Оксенфуртских кострах, — он растягивал слова, словно смакуя. — Тех, кого не прирезали на месте — колесовали.
Да он-то откуда знает?!
— Знаменитый процесс. Ты бы знала, если бы поинтересовалась.
А ты бы знал, что случилось с Ирис, подумала я. Но промолчала; убить не убьет, а собственная шкура мне еще дорога.
Даже если их колесовали — не моя вина. Не я решила покупать ничейных детей у миссионеров, не я пригвоздила их руки и ноги к пентаграмме — по образу и подобию — не я предпочла молчать и зарываться в книгах, когда слышала крики. В конце концов, на месте этих детей… могла быть я.
— В Оксенфурте полно желающих поступить с тобой так же, — Ольгерд склонился надо мной, сказав это мне прямо на ухо, — как поступила с другими ты. Благо… повод найдется.
При слове «повод» ладонь легла на печать между бедер. Воздух стал вязким, густым как кисель. От Ольгерда шло животное тепло — чутье подсказывало мне, чем такие касания обычно заканчиваются.
— Убери руки! — прошипела я, отводя ладонь для пощечины.
Он без усилий перехватил запястье, потянул вверх. Мышцы заныли.
Добровольно не дамся. А если хочет силой… так вперед! Пусть покажет настоящее лицо, что скрывается под маской напускного благородства.
— А что до дворянской чести, Милена… — с непроницаемым выражением лица продолжил Ольгерд, — Не будь ее у меня, я бы тебя на этом вот столе…
Покажет, что между ним и его сворой — ровным счетом никакой разницы, кроме приставки «фон».
— …научил уму-разуму.
Ублюдок! Во мне клокотала животная ярость, мне хотелось вцепиться в него, но не нести за это никакой ответственности.
Время словно застыло на месте: ладонь между моих ног, влажный взгляд, в котором похоть смешалась с презрением, потрескивание дров в камине.
— Ты ради этого ее и набила, — задумчиво сказал Ольгерд, очертив пальцем контур печати. — Природной красоты тебе было мало. Хотела, чтобы вожделели, истекали слюной, умоляли раздвинуть ноги.
Не ему меня упрекать в себялюбии. Ольгерд не отпускал запястье, словно выжидая, решусь я его спровоцировать или нет. Ад и черти, больно же!
Я не доставлю ему такого удовольствия. Еще мгновение, и он сам набросится на меня. Пусть согрешит, даст мне повод уйти навсегда и не оборачиваться.
Но ничего не произошло. Никакого долгожданного катарсиса — ни-че-го. Все, что сделал Ольгерд — шаг назад.
— Тщеславие — любимые силки дьявола, Милена, — сказал он, уже выйдя в сени. — Пусть под твою дудку танцует кто-нибудь другой.
Дьявол! Первая попавшаяся под руку ваза разбилась о закрытую дверь.
Я орала вдогонку проклятия, зная, что их не услышит никто, кроме прошмыгнувшей мимо кухарки, пробормотавшей под нос молитву.
Когда закончится эта дьявольская свистопляска, ноги моей здесь больше не будет! И не только в усадьбе Гарин — во все этой забытой Лебедой стране!
Я уеду на юг, где люди пьют вино вместо воды и не страдают пироманией. Подальше от болот, степей, непроглядных лесов и бритоголовых разбойников. Уеду.
Одна проблема преследовала меня с младых лет: ни капли денег, только золотые часы Иштвана да пара десятков оренов. Те, что я не оставила охотникам на ведьм, посеяла в половицах «Алхимии».
Невелика беда — я знаю, у кого их в избытке. Помогать ближним, конечно, неплохо, но не за свой собственный счёт. Не просить же мне у рыжего черта подачек? Ни одного золотого мне не дал за труды — считает, что уже наградил меня приглашением в спальню?!
В кабинете, слава Лебеде, пусто. Гравюра, закрывающая тайник, изображала чудовище с рогатой головой, козлиной бородой и издевательской, насмешливой ухмылкой. Посмотрим, тварь, кто будет смеяться последним.
Да и кто меня обвинит?!.. В усадьбе этой ночью шлюх и проходимцев как грязи — поди разбери, кто именно позарился на атамановы богатства. Тайник защищен простеньким краснолюдским механизмом. Я покрутила колесики, прикидывая, какие буквы использовались чаще всего.
Когда избавлюсь от проклятия, как будет выдана индульгенция за прошлые прегрешения — тогда и начну новую жизнь. Никакого воровства и демонов. А пока что и без того слишком трудно живется.
Самая затертая буква — «И». Покрутив колесико, я услышала едва уловимый щелчок. Вторая такая же затертая — «Р». Звук повторился. Еще одна И…
И-Р-И-С.
Да гори оно все синим пламенем!
***
Ночь я провела в мучениях и бессоннице — отчасти из-за проснувшейся, как у всех смертников, совести, отчасти из-за грубых досок, от которых я уже успела отвыкнуть на атамановских перинах, отчасти из-за стонов и криков за окном.
Утро выдалось чудесным, морозным и солнечным — и, быть может, последним в моей жизни. Я смотрела через окно на руины вчерашнего попоища, и хоть пили они — похмелье, казалось, пришло ко мне. На первом снегу отпечатались шаги гонца, принесшего дурные вести.
О назначенной на полночь встрече в святилище Лильванни. Интересно, почему именно там? Давно забытая богиня луны, покровительница женщин. Когда-то ее особенно почитали в эльфском пантеоне — с их плодовитостью только об алтарь лбы разбивать, чтобы в муках привести в этот мире еще одного остроухого.
Не то, что нам, людям. Нам чаще приходится молиться о прямо противоположном.
Гребень дрожал в руке, когда я расчесывала волосы. Последняя неделя оставила меня измученной. Может быть, все женщины рядом с атаманом постепенно превращаются в Ирис, бледнея и худея прямо на глазах.
То, что я измучена, могла заметить только я сама. Шебская печать приукрашивала действительность, — или изменяла? — делая костлявые ключицы изящными, а покусанные губы нежно припухлыми.
Я спустилась к завтраку. В обеденном зале ни души — если не считать мрачную, как трезвенник на пьянке, Адель. Та поджала губы и отвернулась, едва меня завидев. Вчерашнее происшествие уже вылетело из моей головы — хотя и осталось смутное послевкусие, что я была не совсем права.
— Что с Анджеем? — поинтересовалась я, попутно кивнув кухарке.
— А вам какая печаль, — присела кабаниха в издевательском поклоне, — госпожа Филипек?
И правда — никакой. Адель оставила меня наедине с завтраком, демонстративно поднявшись из-за стола. Ольгерда я беспокоить не стала — во-первых, незачем, во-вторых, не хотелось знать, один он в спальне или кто-нибудь более ушлый успел его оприходовать.
Интересно, сказал ли он кабанам, по какому поводу пир?
Время идет быстро, когда его осталось совсем мало — словно чувствует слежку. Вечереть начало быстро и противно — темное небо и мелкая изморозь. Я пыталась сохранять голову ясной, стараясь не притрагиваться ни к книгам, ни к чему иному, что могло разбередить душу или рассудок.
Одна мысль согревала — демон честен, а значит не может затянуть меня в игру, в которой не было бы ни единого шанса выиграть.
К полуночи кони были уже готовы. В конюшне мы с Ольгердом и встретились. Годива попыталась лягнуть дышащего на нее перегаром Сташека, но тот ловко увернулся.
Ольгерд был смурной и скучный.
— После схватки, — твердо сказала я. — Я уеду.
Скорее себе, чем ему. Уеду, черт бы меня побрал. Не обернусь и не попытаюсь выяснить, каким он станет без проклятия. Если останусь живой.
Ольгерд любовно погладил Годиву и пожал плечами.
— Поезжай куда хочешь, — холодно ответил он. — Как говорится: вольному воля, спасенному рай.
Ветер в спину, другими словами. Ольгерд любезно предложил помочь мне с походной сумкой — я отказалась. А то возникнут ненужные вопросы, почему она такая тяжелая, или, чего доброго, заглянет внутрь.
До святилища пару десятков верст. Иштван называл любой долгий и мучительный путь путем на Голгофу — вот именно ею разухабистая дорога и стала. Радует только то, что в конце, на самой Голгофе должно быть спасение. Или что-то в этом роде. Из меня получился не самый внимательный слушатель.