– Он похож на ломтик дыни, – сказал Малик.
Джамиль нехотя повернул голову.
– От голода что только не привидится, – произнес он, но все же посмотрел в небо. Молодой месяц действительно был похож на сочный ломтик сладкой бухарской дыни – так бы и впился в него крепкими зубами.
– Знаешь, луна так далеко от нас, что ее видно и в других местах, – продолжил Малик. – Возможно, сейчас кто-то возле наших юрт сидит и смотрит на нее. И тогда взгляды могут встретиться на ее белой поверхности и прикоснуться друг к другу.
Джамиль недоверчиво посмотрел на Малика и, ничего не сказав, вновь вернулся к созерцанию луны. Его рука потянулась коснуться кусочка бирюзы. Под заскорузлыми лохмотьями, в которые превратилась его одежда, амулета не было. Джамиль сел и еще раз быстро себя ощупал. Никаких сомнений – амулета нет. Исчез ли он в грязи солончака или соскользнул с разорвавшегося шнурка и остался лежать голубым пятнышком в бескрайнем море песка – кто знает? Но он потерян.
Непривычная грусть холодной, скользкой змеей вползла в сердце Джамиля. Придавленный тоской, Джамиль вновь лег на спину, продолжая смотреть на голубовато-серебряный месяц. И вдруг странное ощущение овладело им. Он словно почувствовал чужой взгляд, который, отразившись от месяца, проник в душу. Но это не был взгляд Гюллер или кого-то из родных, хотя он думал именно о них.
– Я не знаю, кто ты, но, уверен, ты – друг.
Джамиль закрыл глаза и впервые со дня плена погрузился в спокойный сон. Малик еще несколько времени продолжал смотреть в небо, затем, взглянув на Джамиля и увидев, что тот спит, хмыкнул, как бы говоря: «Ну, конечно».
Глава шестая,
в которой благочестивые пилигримы доверили свою судьбу дорогам
И тот, кто возымеет в душе намерение двинуться в это святое паломничество и даст о том обет Богу, и принесет Ему себя в живую, святую и весьма угодную жертву, пусть носит изображение креста Господня на челе или на груди. Тот же, кто пожелает, дав обет, вернуться (снять обет), пусть поместит это изображение на спине промеж лопаток…
Клермонский призыв
(из хроники Роберта Реймского, «Иерусалимская история»)
– Юли-юли-юли, – чисто, звонко, даже, казалось, восторженно выводил трели лесной жаворонок с милым названием «юла». Сойдя с дороги, Андрэ шагнул к опушке, заросшей невысоким кустарником, и остановился, слушая. Маленькая, размером с воробья, бурая птичка опасливо покосилась на подошедшего. Но так как Андрэ замер, стараясь даже поменьше моргать, юла успокоилась, повертела головой с пушистым хохолком и вновь зазвенела.
– Андрэ, где ты? – громко раздалось почти рядом, и, топая разбитыми башмаками, подошел Эрмон.
– Тсс, – зашептал Андрэ, но было поздно – жаворонок вспорхнул и исчез.
– Жаль, вспугнул. Как сладко пела эта птаха!
В ответ Эрмон скривился, явно предпочитая птиц лишь в жареном виде. Они вернулись на дорогу и, смешавшись с другими паломниками, не спеша пошли дальше.
Странное и печальное зрелище представляли собой дороги Европы весной 1096 года. Рыцари, феодалы, сеньоры еще только готовились к походу, а беднота торопливо и необдуманно, одержимая жаждой спасения и возможностью в одночасье получить отпущение грехов, страхом голода и страстью к бродяжничеству, уже брела по Европе на защиту Святой Земли, словно спеша обогнать рыцарство.
Тысячи людей с нашитыми на одежде или наколотыми на лице крестами, вооруженные чем попало, медленно двигались на восток. Воры, разбойники, сбежавшие преступники вылезли из притонов и шли искупать свои преступления в бою с врагами Иисуса Христа. Крестьяне и пешие воины, люди преклонного возраста и калеки, женщины и дети – как они рассчитывали нападать на врага, как надеялись отразить нападение?
Изголодавшиеся горемыки, двинувшиеся искать лучшей доли, они брели от одного города к другому, ночуя в лесу или поле, множеством ног разбивая в пыль дорогу, полностью вытаптывая придорожную траву.
Дряхлая кляча, которую и лошадью-то назвать было трудно, понуро и грустно тащила небольшую двухколесную телегу. Когда-то, лет этак двадцать назад, животное было благородной вороной масти. Но эти времена давно прошли. Лошадь поседела. На раздутых, тяжело вздымавшихся боках можно было пересчитать ребра. Губы поросли жесткой щетиной. Желтые зубы шатались, когда лошадь пыталась перетирать ими корм. Тележка, которую она везла, выглядела не лучше. Деревянные колеса нещадно скрипели, громко требуя масла. Каждая рытвина на дороге безжалостно подбрасывала ветхий возок, и казалось, что уж следующий подскок будет последним, и возок, не выдержав, просто распадется на составляющие его части.
Но скрипя и шатаясь, телега, тем не менее, продвигалась вперед и даже везла человека. Прислонившись спиной к бортику, на охапке соломы сидела закутанная в серый плащ женщина. Черные волосы, свисая прядями, закрывали ее лицо. Но вот женщина отбросила волосы назад и оказалась юной, не старше пятнадцати лет, девушкой. Кожа ее слегка удлиненного лица была гладкой и золотисто-смуглой, карие глаза – большими, пунцовые губы изгибались в улыбке, а зубы сверкали белизной. Девушка была худа, но худа той здоровой, молодой худобой, что приятна для глаз.
– Посмотри, какая хорошенькая крестьяночка и как блестят ее хитренькие глазки. С перчиком девчонка, – и Эрмон подтолкнул Андрэ плечом. – Готов всю дорогу до Иерусалима идти за этой телегой.
– Даже глотая пыль, которую она поднимает? – насмешливо спросил Андрэ. – Давай лучше пойдем рядом.
– А ты думаешь, ее папаша не огреет нас тогда кнутом? Смотри, как он, поворачиваясь, сверкает на нас глазами. Как будто есть чем поживиться в его нищей телеге. Эй, хозяин, ты нас не бойся, мы не воры – мы благочестивые пилигримы, идем, как и все, в Святую Землю. О, Андрэ, да это же наш знакомый – любитель поговорить, знаток турнирных правил.
– Добрый день! – сказал Андрэ, поравнявшись с хозяином. – Ты помнишь нас?
– Хэ, – неприветливо ответил мужчина, продолжая идти рядом с лошадью, умышленно старательно понукая ее и косясь на Андрэ.
– Солнце уже высоко, – продолжил Андрэ, – давайте сделаем остановку. У меня в мешке есть немного зерна, твоя дочь сварит нам похлебку, а мы поговорим.
Кто же откажется от еды? Крестьянин с такой силой и шумом втянул носом воздух, что его ноздри расширились, демонстрируя торчащие в них темными иглами заросли, и, соглашаясь, быстро кивнул нечесаной головой. Вскоре путники приметили небольшую, покрытую травой и кустарником, поляну, возле которой протекал ручей. Здесь и остановились.
Жак – так звали крестьянина – аккуратно распряг лошадь и, стреножив ей ноги, пустил попастись, внимательно приглядывая за ней, гораздо внимательней, чем за дочерью. Но, как вскоре выяснилось, приглядывать за дочерью необходимости и не было.
Эрмон, поначалу ретиво вызвавшийся помочь девушке собирать хворост, очень быстро изменил свое намерение и вернулся к костру, стараясь поворачивать голову так, чтобы не был виден быстро припухающий глаз. В ответ на ироничный взгляд Андрэ Эрмон недовольно передернул плечами и отвернулся. Жак задумчиво почесал заросшую щеку и, вороша веткой разгорающийся костер, продолжил, по-крестьянски не торопясь, обстоятельно рассказывать:
– Мать Клодин умерла во время родов. Хорошая была женщина, работящая. Бывало, все хлопочет и хлопочет…
Жак замолчал, видимо, вспоминая жену, при этом его насупленные черты разгладились и словно помолодели. Потом он вздохнул, шевельнув косматыми бровями, и договорил:
– Так вот и остались мы с малышкой одни. Думал, и дитя умрет. Куда ж ему выжить без матери? Но нет, ничего. Коза выкормила. Хорошая была коза. Бодливая, правда, все так прямо и норовила с разбегу наскочить, но молока много давала. Да, тяжело нам с дочкой живется. Ох, как тяжело! Овец пасу, а когда сам мясо ел, и не вспомню.