«прекрасна коробка с пуговицами и нитками…» прекрасна коробка с пуговицами и нитками в ящике наверху серванта — это будет всегда, нет ничего другого, ты хочешь делать одно, другое — это не нужно ни для чего другого нет в Боге места: ни для любви и дружбы, ни для труда и молитвы, лишь для прекрасной коробки с пуговицами и нитками в ящике наверху серванта одно только дело, одно на века безделье: пуговицы блаженства, нитки блаженства, вдевать нитки блаженства в пуговицы блаженства и снова нитки блаженства в пуговицы блаженства III
Жирный в утреннем свете Жирный в утреннем свете[1] (японская песенка) Я просыпаюсь в утреннем свете Я просыпаюсь весной в похмелье В ресентименте и одиночестве Жирный в утреннем свете Свет весны проникает в моё окно Заливает мою постель Я просыпаюсь небритый потный Жирный в утреннем свете За окном утренний дождик и пение птиц Что-то благоухает что-то цветет Машины и мокрый асфальт и я Жирный в утреннем свете Моё тело голое на постели Светлые тени ползут по стенам Я пью утренний кофе и ем круассан Жирный в утреннем свете Каждую складку моего тела Проницает утренний свет Преображенный сияющий я Жирный в утреннем свете С маленьким членом между ног С мягким, уязвимым таким животом С катышками в пупке на простыне Жирный в утреннем свете Вот он весь я как на духу Ни тени щадящей милосердной лжи Без одежды без воли без любви Жирный в утреннем свете В моем похмелье цветет сирень Поливальная машина дождя В моем похмелье нет тебя я один Жирный в утреннем свете Перед лицом нового дня, космической чистоты Перед лицом тщеты и божества В моей сперме в моём поту Жирный в утреннем свете Мачеха когда умирает добрая мать, дав на прощание клубок ниток и куклу появляется другая женщина — чудовище искажённого материнства, она как мать (играет такую же роль) но не обмануть: ты не любишь её, она не любит тебя. на лице её проступают клыки, когти на пальцах, покрытые красным лаком, она пошлёт тебя в лес чтобы ты там осталась, она сама тебя съест «для твоего же блага», когда умирает добрая мать — плохи дела, и уже проступают клыки и когти, только клубок и кукла данные матерью, той, что любила, которую ты любила, помогут тебе, когда из хтонической тьмы родится чудовище — мачеха. Моей лошади Джозефу Филиппу Лавуазье Приснилось, что читаю стихи Аллы Горбуновой, которые называются «Моей лошади Джозефу Филиппу Лавуазье». В. Шубинский Я скачу на ней среди виноградников Лангедока и Божоле, по побережью Аквитании и Гаскони, по холмам Бурбонне, по лесам Ниверне, по плато Пуатье. Мою лошадь зовут Джозéф Фили́пп Лавуазье. Я спешиваюсь и на цветущем холме пью бордо из Буржэ и Блайэ, будто Бриджит Бардо. Я треплю свою лошадь за холку и шепчу, наклонившись к ней: ты прекрасна, словно Софи Марсо и Мишель Мерсье, моя лошадь Джозéф Фили́пп Лавуазье. И мой кавалер на нормандском своём рысаке Анжелике Жюстине Камье хочет угнаться за мной в горах Дофине. Но меня несёт прочь в долгом весеннем сне моя лошадь Джозéф Фили́пп Лавуазье. Созерцание, в ходе которого человек узнаёт, что утки на колёсиках думают о людях метки в траве на дне озера на зеркальном исподе левого глаза само зеркало — оборотное наполовину зарыто в песок осыпающийся крепостями после града в зеркале, предназначенном для ловли солнечных зайчиков, свет рассыпается радугой вырублены стволы на болоте у Чёртова озера, пни, и пушица цветёт среди пней, на песке тает град, распадается город и храмы его из песчаника и огня, зеркало под водой удвоилось, как очки старика-пескаря в песке на тумбочке у телевизора под водой, отражаются сосны в каждой линзе, выпуклые, вот — пролетела ворона, ей хорошо лететь над болотом пушицы и пней, над чёрной водой, быть стариком, в огороде копаться, сажать лук-порей и укроп, но порой — превращаться в ворону, летать средь лесов и полей, видеть всё глазом вороньим, слегка поворачивать головой, а потом снова быть стариком, снова есть свой хлеб, пенсию ждать, ругать молодёжь, вспоминать советскую власть, превращаться снова в ворону и видеть какой-то блеск, поворачивать глазом, хотеть украсть, громко кричать «Кар-р-р» а тем временем утки проплыли из правого глаза в левый под переносицей: мать и детёныши, но самое страшное — на животе у них колёсики, как от маленьких велосипедиков – вместо лапок, на воде от них треугольнички и след, как от самолётиков, иногда утёнок разгоняется и быстро так на своих колёсиках перегоняет маму, видит старика-ворону и кричит: «Караул! Пожар!», а мама ему: «Заткнись, малый!», а старик ему: «Кар-р-р» а люди в это время ничего не слышат, не видят, на том берегу озера беседуют о своём человечьем, папа с сыном пускают бумажного змея, а змей всё падает, не взлетает, слабенький ветер, и папа сыну кричит «Разгонись и беги!», сын бежит, но змей цепляется за сосну, детский плач звучит между сосен, несётся по ветру, а змей такой красный, упал и лежит на песке, и тогда утёнок спрашивает у матери: «что это значит, кря?» и мать ему отвечает: тяжело человеку быть человеком на враждебной ему земле, нашей волшебной земле, и больно ему и трудно, когда красный змей его детства лежит на песке, оттого, что даже в его любви и молитве есть маета, но легче ему если он может на исподе левого глаза найти оборотное зеркало, и тогда он видит то, что на самом деле, непостижимое, странное, страшное и прекрасное: город в песке и очки старика-пескаря, ворону-оборотня, уток на колёсиках, и тогда человек быстро-быстро записывает какие-то слова, глаза у него горят и на лице улыбка. вернутьсяЭто стихотворение имеет следующую предысторию. Есть песня японского музыканта Kazuki Tomokawa «Fat in the morning light». Эта песня на японском, и я не знаю, о чём там поётся, но, исходя из названия, я позволила себе предположить, каким бы мог быть текст подобной песни, и написала это стихотворение. |