— Никогда, о, возлюбленный брат мой, — согласился Зевс, — Без защиты и без даров своих.
Он задумался, величаво хмуря брови. Я невольно залюбовался братом. У него было такое значительное, мудрое лицо, когда он думал. Просчитывал варианты. И, разумеется, нашел самое слабое место в моих доводах.
— Мойры могут сказать, что Минос видел Олимп, но не видел твоего царства. И, чтобы решение его было разумным, мы будем вынуждены показать ему Аид. А ни от кого не секрет, мой брат, что смертные знают о нем ничтожно мало. Про Асфоделевые луга, где бродят те, кому и на земле было в тягость жить. И Земли блаженных, на которые попадают избранные. Ну, еще про Медный Порог, где карают преступников. Но я то знаю про Тартар. И, на мой взгляд, он ничем не отличается от мира живых людей. А если он увидит твой Тартар, боюсь, что у него не будет уже оснований бояться смерти.
Я усмехнулся. Брат мой, конечно, умен. Но я предвидел это возражение и воскликнул со смехом:
— А я не буду показывать ему Тартар! Лишь Асфоделевые луга и Медный порог. Неужели ты полагаешь, что вид распятого Тития, Тантала, терзаемого голодом и жаждой посреди изобилия или Сизифа способен вселить в кого-либо надежду?
И снова посмотрел Зевсу в глаза. Потому что надеялся на то, что Минос предпочтет общество тех, кто терзается на Медном пороге обществу Зевса и Ганимеда.
У меня были основания так думать. Я пристально следил за царем Крита, и проникал в его помыслы, читая в сердце царя многое. Я видел, что он не столько утомлен годами своей жизни, сколько пониманием, что воля Зевса оказалась гибельной для его земли, благословенного острова Крита, лежащего посередь виноцветного моря. Я чувствовал горечь желчи, которой исходила печень великого и мудрого царя. Знал, как яростно бьется его сердце, когда он снова и снова подчиняется воле отца своего, Зевса. Ведал, сколь тяготится он властью анакта всех богов, и как истерзана его душа. И это заставляло меня полагать, что он не захочет бессмертия ценой вечного служения Зевсу. А обитатели Медного Порога, при всех физических мучениях, обладали тем, что Минос ценил — они сохраняли память. А если Минос сохранит свой разум и воспоминания — он получит то, чего не имел при жизни. Свободу.
Мне казалось, что Минос — из тех, кто готов за свободу терпеть лишения, нищету и даже физические муки.
Зевсу этого не понять. И он, решив, что я целиком на его стороне, расхохотался, даже в ладоши захлопал:
— Если ты поклянешься отцом нашим, Кроносом, что не покажешь ему более того — я, пожалуй, не стану даже спрашивать мнения богов.
О, если бы ты сделал так, мой умный и простодушный брат!!!
— Клянусь отцом своим, Кроносом и матерью Реей! — произнес я, не медля и мига и не отводя глаз. И подумал, что Миносу я тоже солгал, но ему я не стал бы честно глядеть в глаза. Хотя моя ложь не принесет ему вреда. Он не отправится на Медный порог. Но и принуждать его стать моим помощником я не буду. Пусть живет, как захочет. Если он окажется у меня, то несомненно станет судьей в моем царстве. Это случится по его воле и исподволь. Сначала будет разбирать споры меж умершими, потом — дела тех, кто только прибыл ко мне.
Если он окажется у меня…
— Тогда я не стану спрашивать волю богов! — рубанул рукой Зевс.
Итак, силок почти затянулся. Разве что Минос окажется менее проницателен, чем я о нем думал. Но тогда… кто запретит мне выждать три или четыре великих года и попытаться снова заполучить его? Уж кому-кому, а мне, богу мертвых, известно лучше, чем кому-либо: нет ничего вечного и необратимого.
— Да будет воля твоя, о, анакт мой, — склонил я голову, почти уверенный, что выиграл.
* * *
А вот Минос, сын Европы, благодаря мне, вынужден был сыграть в игру куда более опасную. Я ставил его перед выбором, и заставлял его делать почти вслепую. И если пытаясь обмануть Зевса, я не чувствовал ни малейших угрызений совести, то, думая о Миносе, полагал себя виноватым перед ним.
Я не слишком люблю пользоваться даром читать в сердцах и помыслах людей невысказанное. И повлиять на решение Миноса, сына Европы не мог. Но все же отыскал уже бывшего анакта Крита — далеко от его роскошного дворца, в городе Камике на Сицилии, куда его забросила буря, — и теперь чутко вслушивался в его помыслы. Так мне было легче.
Сын Европы уже умер. Если бы душа его еще не оставила тела, я ощутил бы боль от ожогов: его труп плавал в пифосе с горячей водой, и какой-то рослый, мускулистый человек, бесстрашно запустив руки в кипяток, вытаскивал его на уложенный каменными плитами пол и истошно вопил — не от боли, а от страха.
А Минос, как все люди, умершие внезапно, ошалело оглядывался вокруг и с изумлением таращился на собственное маленькое сухое тело, так непривычно грузно шмякнувшее об пол.
Царь величайшей в Ойкумене державы расстался с жизнью в ванной комнате дворца местного царя Кокала, куда его проводили, дабы он с дороги омыл свое тело прежде, чем воссесть за стол.
Кокал — крепкий еще, хотя и немолодой воин, вбежал в ванную, быстро понял, что произошло, вцепился в плечи мускулистого банщика и стал орать на него. Тот залепетал, немилосердно коверкая слова, что-то про коврик, о который запнулся царь и упал в пифос с кипятком. Но Минос то отлично знал, что банщик лжет. Ибо он, только что бесстрашно совавший в кипяток руки, которые теперь воздевал к небу, демонстрируя на глазах вздувавшиеся волдыри, мигом раньше свернул Миносу шею и толкнул его в этот самый пифос.
Минос, еще не до конца поверивший в собственную смерть, смотрел на произошедшее несколько отстраненно. Он не гневался и не помышлял о наказании коварного банщика и тех, кто направил его руки. Я даже уловил некое восхищение этим тщательно продуманным убийством. Ну да, ему было с чем сравнивать: сколько заговоров против себя он раскрыл и сколько козней против врагов своих лично продумал…
Потом сын Европы, осознавший, наконец, что умер, и враз утративший интерес к поднявшейся вокруг его тела суете, повернулся и направился из переполненных шумных покоев наверх. Пошел, по привычке поднимаясь по лестнице, хотя мог бы и взлететь. Но он брел, и даже придерживался за стенку, как будто его призрачные ноги могли подкоситься. И, выйдя на воздух, сделал глубокий вдох, хотя у него уже не было нужды дышать. Огляделся вокруг. Сердце мое сжалось: надо было чувствовать ту тоску, с которой он оглядывал нищий акрополь Камика, скользкую, мокрую от недавнего дождя плоскую крышу дворца — то, что он полагал последними ощущениями на земле. А еще у него сосало под ложечкой, и в животе, словно у живого, было холодно и тяжело.
"Что же… беспамятство Асфоделевых лугов… еще немного — и мне будет все безразлично. Как много раз бывало — надо просто перетерпеть боль — потом будет легче", — уловил я обрывки его горестных мыслей. Явно тщетное утешение. Хотя страха он не выказывал. Привык скрывать свои чувства при жизни, и в смерти не утратил этого навыка. А облик его изменился: исчезли спутанные мокрые волосы, нагота. На нем был чистый белоснежный мисофор и на голове — узкий серебряный обруч, украшенный синими камнями. Я невольно залюбовался — прекрасный, мудрый судия царства мертвых.
А еще он четко видел дорогу, ведущую к берегам Стикса. И был готов отважно ступить на нее и смело встретить свою судьбу. "Ему даже провожатый не нужен, чтобы прийти в Аид, а Зевс хочет приковать его к своему золотому трону!!!" — с горечью подумал я. Но Гермес уже появился, и Минос почтительно приветствовал легконогого вестника богов.
— Я готов следовать за тобой, о, Психопомп, — голос его был слегка хрипловат, но смуглое лицо бесстрастно и невозмутимо. Хотя Гермесу тоже дано читать в людских помыслах, и он, судя по грустной улыбке, тоже ощутил страх Миноса перед небытием.
Сын Европы было направился к тропе, ведущей к Этне — там, где находился ближайший к Камику вход в Аид.
— О, Минос, анат Крита! — рассмеялся Гермес, — Я верю — в царство мертвых тебе не нужно провожатого. Но наш путь лежит на Олимп. Ибо властитель над всеми богами, Зевс, пожелал видеть тебя.