Ныне Дума приговорила, как отгонят тушинца от Москвы и обезопасится Смоленская дорога, слать к королю посольство, зачем мирный уговор порушил, войну против России начал?
На Думе патриарх гневно стучал посохом о пол:
— За Жигмундом иезуиты следуют! Эти слуги папы римского хотят нам унию, веру латинскую. Не позволим! Тебе, государь, вам, бояре думные, всему воинству российскому вручается судьба православия и государственность...
Из Крестовой Василий направился на половину жены. Марья с девицами занималась рукоделием. Шуйский повёл взглядом, и девиц как ветром сдуло. Присел Василий на край лавки, уставился на Марью. Та очи потупила, руки на коленях подрагивают.
— Видать, не судьба ты моя, Марья.
— Твоя воля, государь.
— А будет к тебе моё слово царское: как изгоним самозванца да ворье изведём, в монастырь удались.
Промолчала молодая царица, по щекам слезинки покатились.
— Да не вздумай перечить. И у патриарха сама пострига просить станешь.
ГЛАВА 7
В Александровской слободе Скопин-Шуйский не задержался. Оставив Шереметева с другими воеводами очищать Замосковье от тушинцев, князь Михайло въехал в Москву.
Выбрались за полдень. Санная кибитка скользила легко. Скрипел снег под полозом, покачивалась на ухабах кибитка, заносило по насту. Ровно тлели угли в глиняном горшочке, и чуть слышное тепло растекалось по кибитке.
За слюдяным стекольцем пробегают леса, овраги, стелется белая пустошь. И снова леса, перелески...
В пути случилось князю заночевать в большой малолюдной деревне. На пригорочке церквушка рубленая, а рядом домик священника. Отец Алексий был таким же древним, как и церковь и жильё. Высокий, худой, в чёрной рясе, поверх которой крест на цепочке, смотрел на князя из-под седых, нависших бровей. На неприкрытой голове жидкие, седые волосёнки, больше напоминавшие пух.
Князь и священник сидели на лавках друг против друга за дубовым столом, беседовали спокойно. Попадья, такая же ветхая, как и муж, поставила кашу гречневую, кувшинчик молока, положила ложки из липы. Потрескивала в поставце лучина, и отец Алексий, поглаживая белую бороду, говорил тихо, но внятно:
— Откуда есть пошло неустройство наше? В даль веков вглядываюсь я. Не в те ль века, когда князья друг другу очи выкалывали либо землю зорили? А может, от лютости Иоанна Васильевича, творившего содом и гоморру?
Повременил, снова заговорил:
— Ответствуй, князь, в чём сила власти государственной?
И тут же, не дождавшись ответа, заключил:
— В народе! Глас народа слышать, скорбь людскую сердцем воспринимать, править по разуму... Зри, князь, беден яз и приход мой, но не сетую, плачу, ибо разор погнал прихожан в неизвестное. Где они, с кем долю мыкают?
Отец Алексий влил в кашу молоко, подвинул Скопину-Шуйскому:
— Поешь, князь, греча силы придаёт... Яз же умишком своим предвижу: устал люд, но ещё не конец его мытарствам. Многие испытания примет, но настанет час, и поднимется народ на тех, кто зорит Русь либо с иноземцами посягает на устои государства Российского. Тогда соберётся Земский собор и волей Господней займётся обустройством земли российской...
В ту ночь не спалось князю Михайле, не брал сон. Голову не покидали слова старого священника. Мудрость отца Алексия поразила, истину он рек... Власть, сладость её держать заботит Василия, но не печалит разорённая земля, мор и иные беды, на троне бы усидеть...
Москва встречала Скопина-Шуйского, а накануне в город пришли обозы с хлебом, и на торгу продавали рожь.
Кибитку князя окружили дворяне во главе с Ляпуновыми, московский люд. Торжественно звонили колокола то ли к вечерне, то ли по случаю приезда Скопина-Шуйского. У Троицких ворот князь Михайло выбрался из кибитки, направился к Красному крыльцу, где толпились бояре, шушукались:
— В большую силу вошёл Скопин-Шуйский!
— Аль не по делам?
— Молод!
— Да разумен!
— Не по чести слава. Вона сколь воевод в Александровской слободе собралось, а хвала отчего одному?
А князь Михайло, сопровождаемый завистливыми взглядами, уже вступил в Грановитую палату, где его ждали Василий с патриархом и думными.
По Москве слухи: царь на Жигмунда воинство готовит, а главным воеводой намерился поставить князя Михаилу Васильевича. Одни одобряли — по делам; иные, особенно бояре, недовольство высказывали. А первым среди них Дмитрий Иванович Шуйский.
На Думе Голицын, затаив в бороде ехидную усмешку, спросил у него:
— Верно ли поговаривают, будто отныне не тебе, князь, быть главным воеводой, а князю Скопину-Шуйскому?
Шуйский на Голицына поглянул тяжело:
— Тебе-то, князь Василий Васильевич, какая печаль? Аль обо мне печёшься, либо о Михаиле радеешь?
— Окстись, князь Дмитрий Иванович, с какого резона мне за Михаилу надрываться? Государю виднее.
Село Клементьево отстраивалось. С рассвета и до темна весело стучали топоры. В неделю поднялись церковь и торговые ряды, а вскоре улицей встали избы, и в самом её конце — изба Артамошки и кузница.
Не хотел архимандрит отпускать Акинфиева, монастырю свой кузнец надобен, да Артамошка отпросился, у него свои думы. Приглянулась ему молодая бездетная вдова Пелагея, напомнившая ему его Агриппину.
Рядом с церковью возвели клементьевцы Земский двор, и потянулись от Студёного моря в Москву обозы с рыбой. А по всему пути выросли острожки со стрелецкими заставами.
У Акинфиева дел много, мужику без кузницы не обойтись, а ко всему обозники останавливаются — одним коней подковать, другим шины насадить. Так стучит молот, горит, не гаснет огонь в горне.
Март-позимье, весне начало. До поры зима уступала медленно, держалась ночными заморозками, но днём снег оседал, плющило, а из-под наста пробивались слабые ручейки. Когда Артамошка откладывал молот, то слышал, как с крытой дёрном кузницы срывались тяжёлые капли. Ледяные сосульки сделались звонкими, тронь пальцем — играют разноголосо.
От обозных знал Акинфиев, что в студёных краях делается, а из Москвы ворочались тоже с новостями. Всякий люд заглядывал в кузницу: мужики, искавшие свободы от боярского и дворянского притеснения, странники, направлявшиеся на богомолье в лавру, случалось, появлялись и бежавшие из войска самозванца. У этих обиды на царя Димитрия, он ляхов и литву пригрел.
У пришлых выспрашивал Артамошка о Тимоше и Андрейке, но никто ответом не порадовал. Да и откуда было знать о них, когда вся Россия в движении.
Самозванец бежал из Тушина отай, даже Мнишек с сыном оставил. А почему? Да всё началось, как велел Сигизмунд ляхам и литве покинуть Лжедимитрия и вернуться в королевский лагерь, под Смоленск.
На Крещение взволновались паны, собрались на коло, орут каждый своё:
— К королю уходим, на чёрта лысого нам царик!
— Нет, Панове, с цариком сподручней: круль под Смоленском, а Димитрий скоро в Москве будет.
Паны меж собой перегрызлись, казаки сторону царя Димитрия держат, особенно те, какие с Дона. Заруцкий нашёптывал:
— Удалился б ты, государь, из Тушина, не доведи бог в этой коловерти злоумышленник сыщется.
Матвей Верёвкин голосу атамана внял и, заявив, что едет на охоту, сам в Калугу подался. Остановился под городом, в монастыре. Встретившему его настоятелю сказал:
— В Калуге моё пристанище от ляхов и литвы. Они моей смерти искали, а Жигмунд земли российской требует, но я не дам ему ни пяди. Поведайте о том, Божьи люди, всем калужанам. С верными мне городами изгоню Шуйского из Москвы, не допущу глумления над верой православной...
Калуга приняла царя Димитрия. В церквах служили молебен о его здравии, калужане присягнули новому государю. Самозванец вершил скорый суд: велел утопить воеводу Скотницкого, отказавшегося служить ему. А Когда приволокли окольничего Ивана Годунова, Лжедимитрий спросил строго: