К вечеру утянули ляхи и литва пушки, увезли пороховое зелье и ядра, очистился лагерь. Артамошка Акинфиев смотрел, как отходят ляхи и литва, и радость его перемешивалась с горечью, когда думал, сколько погибло: и Берсень, и мужики клементьевские, и из других сел, сколько стрельцов и монахов, защищавших лавру... А численность им архимандрит Иоасаф ведёт...
Маленький, сухонький архимандрит, в трудные дни вдохновлявший слабых духом, в то время когда Сапега уводил своё войско, стоял у мощей Сергия Радонежского, шептал сквозь слёзы:
— Благословен тот миг, Господи, когда услышал нас, грешных, страждущих. Всё ли исполнил яз своими деяниями малыми для обители и отечества? Письмами укреплял дух мирян, взывал люд на сопротивление латинянам, сохранять верность государю московскому... — И губы архимандрита шепчут евангельское: — «Да принесут горы мир людям и холмы правду...»
Правду о долгой осаде лавры Сергия Радонежского, о голоде и о смертях безвинных детей и старцев, воинов и монахов, пахарей и ремесленников...
— Господи, прими их души, — просит Иоасаф.
Едва сняли тушинцы осаду, как на другой день в лавру вступили воеводы Валуев и Жеребцов.
Шереметев Александровскую слободу не честил. Да и за что ему было любить её? Мрачная вотчина царя Ивана Васильевича Грозного! Сколько здесь крови боярской пролито, десятки бадеек, сотни? Поди теперь, разберись. А у шереметевского рода была, ко всему, своя боль...
В лето 7089-е, а от Рождества Христова в 1581 году в Александровской слободе, куда царь Грозный перебрался из Москвы со своими верными опричниками, произошёл случай, на многие лета предопределивший ход истории России.
— В день 14 ноября-грудня царь Иван Васильевич, пребывая в недобром духе, Бог весть зачем забрёл на дворцовую половину сына и повстречал невестку, молодую жену царевича, в ночной сорочке и с неприкрытой головой.
С бранью, достойной царя Грозного, накинулся он на невестку. На крик в палату вбежал царевич Иван, кинулся в защиту беременной жены. В безумном гневе царь ударил сына посохом. Обливаясь кровью, замертво упал царевич...
В молитвах и лютых казнях искал сыноубийца душевного успокоения, а не найдя, творил блуд и кровавые оргии...
Смерть царевича Ивана лишила Россию здравого наследника престола, и потому после смерти Грозного царский престол достался слабоумному Фёдору, со смертью которого оборвалась династия Рюриковичей...
России предстояло избрать царя и положить начало новой династии, а пока истории угодно было предпослать российской земле смуту и мор.
Избитой женой царевича Ивана была родная сестра князя Фёдора Ивановича Шереметева.
Лишь к исходу пятых суток верный дворовый человек Ляпуновых добрался в Александровскую слободу. Хотя Скопин-Шуйский освободил Ярославскую дорогу, на ней местами пошаливали ватажники. Дважды Никишка оказывался в руках гулящих мужиков, но спасала монашеская ряса под рваным нагольным тулупом да старая скуфейка на заросшей голове.
Не раз Никишка воздавал должное своей находчивости, что додумался напялить на себя рясу. В таком одеянии и ночевать пускали охотнее и кормили, чем бог посылал, ещё и в дорогу подавали.
Многолюдно в Александровской слободе. Больше всего Никишку поразил торг. В Москве о таких яствах давно позабыли: пирогами с ливером и с ягодой мороженой, щами горячими заманивали, сбитнем дразнили. Соблазнился Никишка, извлёк из тайника рясы деньгу, купил пирога ломоть, съел. Вроде и насытился, а глаза голодные. Однако надо поспешать, пока светло.
Развязал Никишка обору лаптя, вытащил письмо из-под холстины, какой нога обёрнута, и, сунув грамоту в карман тулупа, направился к Скопину-Шуйскому. Сыпал мелкий, колючий снег, и мороз забирал. Никишка подумал, что нелегко будет ему отыскать ночлег, звон, вся слобода забита.
Скопина-Шуйского Никишка укараулил в старых хоромах, повидавших в своё время и великого князя Московского Василия, деда Ивана Грозного, и самого разгульного царя, творившего здесь с опричниками свои бесовские оргии. Ох как много могли бы поведать эти стены, сумей они заговорить...
Стрельцы не дали Никишке и на ступени шагнуть, взашей вышибли. Тут, на счастье, из хором сам Скопин-Шуйский вышел. Кинулся к нему Никишка:
— Княже Михайло Васильевич, не вели гнать, выслушай!
Скопин-Шуйский удивлённо поднял брови:
— О чём просишь?
А Никишка уже письмо тянет:
— Прокопий Петрович Ляпунов с братом шлют тебе, княже.
Развернул Скопин-Шуйский лист, прочитал, нахмурился:
— Письменного ответа моего не будет, а изустно передай: не будет моего согласия на их прельщение...
Скопин-Шуйский был из тех воевод, какие, не довольствуясь победой, закрепляли её. Овладев Александровской слободой и отогнав тушинцев от Троице-Сергиевой лавры, князь Михайло велел на Стромынской и Троицкой дорогах рубить острожки, ставить гуляй-городки. К весне освободили Коломенскую дорогу и сняли осаду с Москвы, потянулись в город хлебные обозы.
В Александровскую слободу привёл астраханцев и Шереметев, а из Москвы подтянулись воеводы Иван Семёнович Куракин и Борис Михайлович Лыков.
Избегая сражения, гетман Лисовский затворился в Суздале, на что Скопин-Шуйский заметил с издёвкой:
— Лисовский что птица заморская страус: голову в кремле суздальском схоронил, а зад на посад выставил. Уважьте, князья Иван Семёнович и ты, Борис Михайлович, высеките гетмана...
Выпроводив Никишку, Скопин-Шуйский шёл улицей; Слободский люд к вечерне тянулся, кланялись князю. Михайло Васильевич кивает ответно, а мысли свои: братья Ляпуновы на царство склоняют, сетуют, слаб-де Василий. Он, Скопин-Шуйский, о том и сам знает, но на заговор не согласен, хотя и понимает: за Ляпуновым дворяне. Всякий заговор ныне смуту усилит, а она и без того Россию обескровила...
Надвигалась ночь, когда Никишка добрался к Москве. Едва в Земляной город въехал, как закрылись городские ворота. Перекликались караульные, лениво перебрёхивались собаки: в Земляном городе начинают — в Китай-городе откликаются.
Темнело быстро. Подбился в дороге конь, устал и Никишка. В Белом городе расслабился, опустил повод, голову на грудь уронил. Тут и подстерегли Никишку. От забора метнулись трое. Один коня за уздцы перехватил, а двое Никишку с седла стащили, чем-то оглушили и поволокли как куль.
Очнулся Никишка — лежит он в клети. Сыро, холодно. Озноб колотит, и мысли лихорадочные: где он, куда притащили? Ругает себя Никишка: опасную дорогу преодолел, а когда не ждал не гадал, вблизи ляпуновского подворья схватили...
За полночь звякнул засов и открылась низкая дверь. Пригнувшись в проёме, со свечой в руке в клеть вошёл Дмитрий Шуйский. Никишка подхватился в испуге, догадался, по чьему указу схватили, а Шуйский уже подступил с допросом:
— Ответствуй, холоп, с чем ездил к Скопину, о чём князь Михайло ответствовал Прокопке? Коли скажешь, отпущу; нет — сдохнешь в клети, и никто о том не прознает. — И сурово сдвинул брови.
Повалился Никишка Шуйскому в ноги, взвопил:
— Отец милостивый, княже Дмитрий Иванович, о чём писал Прокопий Петрович Ляпунов князю Михаиле Васильевичу, мне не ведомо, а ответствовал Скопин-Шуйский изустно. Он-де предложения Ляпунова не приемлет.
— Врёшь, пёс, не всё сказываешь! — притопнул Шуйский. — Под батогами сдохнешь!
— Истинный Бог, княже, вели казнить, правду реку как на духу.
— Скулишь? На государя злоумышляете! — Повременил, думая, потом спросил: — Коли отпущу, обещаешь ли доносить мне, о чём затевать станут Ляпуновы?
— Отец милостивый, верой-правдой служить буду!
— Гляди, холоп! — пригрозил Шуйский. Повернулся к двери, позвал: — Демьян!
В клеть заглянул крупный мужик в тулупе и волчьем треухе.
— Выведи за ворота да коня верни...
На рассвете явился Дмитрий Иванович к жене в опочивальню, присел на край кровати:
— Ляпуновы к Михайле в Александровскую слободу холопа слали с посулами, на трон подбивают.