Литмир - Электронная Библиотека

От сосисок клубился ароматный пар. Я обхватила ладонями острые свои коленки.

И в такой тишине наедине с квартирантом вот что необычно: когда Александр молчит – все тело охвачено необъяснимым ужасом. Но как только он начинает говорить, каждая напряженная клеточка тела разжимается – и качаешься на волнах, лежа на спине, со взглядом, обращенным к небу.

– И я – не урод. Это определение мне не подходит, – произнес бесстрастно.

Я подняла брови.

– Не пугайтесь, я не читаю мыслей в вашей голове. Просто они у вас на лице написаны. Даже из вежливости я не могу их не прочесть.

– Вы – альбинос? – спросила, сжав коленки. – Ну, белые ресницы и кожа странного цвета… с серым отливом что ли.

– Разве у альбиносов могут быть глаза темного оттенка? У альбиносов радужка глаз лишена природного пигмента. И волосы – без цвета.

Я сглотнула голодную слюну.

– О, – удивился он, закрыв книгу, – я думал, в двадцать первом веке скромность – это пережиток. Пойду в гостиную. Приятного аппетита.

В дверях он остановился и перед тем, как выйти, проговорил:

– Я надеюсь, сегодня вы собираетесь нас покинуть?

Я положила на стол руки, медленно разжимая пальцы, врезавшиеся ногтями в ладони. Сердце билось в груди, и пульсировало в висках от дикого ощущения того, что в ладонях может быть скорченная, раздавленная пальцами полынь, и под ногтями – свежая черная земля…

Конечно, руки оказались пусты. Но сердце продолжало бешеную гонку крови по венам.

– Ты в обморок со страху не падашь? – баба Лида незаметно подошла и смотрела куда-то поверх моей макушки.

Я в ужасе повернула голову назад. Но кроме чайника, отчаянно выпускающего пар последние несколько минут, ничего не обнаружила. Кот еще, откуда-то взявшийся, свернулся в плетеном кресле-качалке.

И я выдохнула:

– От страха – нет. Солнце, помню, в детстве голову напекло…

– Та! – отмахнулась бабушка. – Туда гляди!

Из большой щели меж толстой стальной трубой отопления и стеной туда-сюда нырял серый комочек.

– Мышь? – удивилась я.

– Сейчас Графу покажу, нехай сам разбирается. На харчах живет, а делами своими кошачьими не занимается, – бабушка взяла кота за шкирку, встряхнула и развернула мордой к батарее: – Гляди, я сказала, вконец дом запустил, бесстыжий!

Кот, сияя бешеными глазами, вырвался из рук и убежал. Мышь юркнула обратно в простенок.

– Ах ты ж паскудина бессовестная. Даже взглянуть не схотел. Обленился вконец. Бъ ядь, – возмутилась бабушка, наклонившись к огромной дырке и выискивая мышь.

– Ну что, – обратилась ко мне, грузно усевшись на табуретке у стола; и вдруг просияла словно: – Как тебе в нашей сказке? Ну что плечами пожимашь. Я вот когда с мужем покойным сюда приехала впервые, обомлела. У нас же клетка была, понимашь. У него две квартиры на Арбате тогда от родителей были. А я ж с села́, с Кубани, меня земля зовет. Я в бетоне не могу. Мне надо, чтоб вышла из дверей – и землю чуяла. Так мы обе квартиры и обменяли. Раньше тут всякие художники, профессора да дохтора жили. «Поселок художников», как никак. А потом Москва расползлась, не хуже теста переспевшего, и «Сокол» наш оказался в центре, а не на окраине.

Баба Лида потирала стол полными грубыми руками.

– Я тебе секрет один скажу, теперь-то уж не расстрелят, – бабушка задрала мечтательно подбородок вверх. – Все мы не те, кем кажемся.

– Как это?

– Я ведь с дворян. С господ.

– Вы?

– Деда-то мого расстреляли, а мамку мою – дочурку евоную пятнадцати лет – камердинер с дома вызволил и в село увез. Там своей дочерью записал – Потаповой. Она вумная была – страсть. В те времена ликпункты, заместо школ, – вот в ем она работала. Но в девках не засиделась. Отец мой – председатель холхоза. Мать – неженка, худосочная, рано к Богу ушла. Я с отцом осталась. Потом Хресна меня в Москву позвала. Сама на завод хлопчатобумажный устроилась. И меня пертянула к себе. А тут война… Завод переделали. Хлопковую целлюлозу для пороху делали. А после войны замуж вышла. Муж молчалив оказался. Он и ухаживал-то как: стоит у общежития мого и смоотрит в окна. Не хуже Графа. Так за всю жисть ни разу и не сказал о любви. Черт его знат, любил ли? Хоть бы словечко когда сказал про то. А я, знашь, как дура жила и не спрашивала. А время ж оно – хитрое, никогда не угадашь, когда смерть приберет. Муж память потом потерял, а молодой ишо был – сорок семь всего. Сыскали мы его через три месяца. А он рвется и́з дому. Не помнит никого – ни дочерей, ни мене. Ночью подымусь с постели – нет его. Вниз сбегу – на кухне стоит, в окна смоотрит. Поворотится, чужим взглядом глядит и говорит:

– Что вы врете мне все. У меня другая семья. Что вы скрываете от меня? Я домой хочу. К жене, – а сам красииивый, виски сединой, как мукой, сыпаные. Гляжу на него – и сердце кровью обливается – он же меня, считай, молодой не видал. Вот она я, перед ним, – с поплывшей кожей, с морщинами у рта, с телом стареющим – самой себе вусмерть противна. Коли б помнил, кем я была, и как он стоял в мороз тридцатиградусный под окнами моими.

Баба Лида быстрым движением грубой руки пригладила назад пушок седых волос.

– Да что уж я, старая, о любви какой-то говорю. Помирать пора, а я все невестюсь. А муж быстро после того помер. Знашь, вот после того разговора словно ниточка какая супружья меж нами оборвалась. Притяженья не осталось земного. Фьюить – и к Богу.

Бабушка снова принялась потирать стол полными руками с пожелтевшей, толстой, словно корка, кожей. Грубо вытесанные черты лица, дряблая, уставшая линия щек.

Вот эта пожилая женщина – тучная, большая, такая… деревенская – голубая кровь? Ветвь дворянской линии древнего рода? И предки ее владели землями, дворцами, писали оды, учились у лучших гувернеров страны и в самых престижных заведениях России?

Я бросила мимолетный взгляд на свои тонкие запястья, прекрасно зная, в каком грехе и почему мои родственники унаследовали эту хрупкую костную структуру. И бледность кожи, и тонкие черты лица с выразительной снежно-холодной линией скул, и маленький рот, с дерзко держащейся нижней губой, и охристый цвет внимательных, страстно-искрящихся глаз. И эти музыкальные пальцы, с вытянутыми ноготками… Грех… Да, все, что есть во мне, – это грех, который вот он, поглядите только на одни руки – и сразу ясно, что у простой, молочно-пикантной простушки-крестьянки, взбивающей подушки по утрам у худосочного стареющего господина, не могло появиться субтильное и любознательное дитя, таскающее с барской библиотеки книги. И это дитя (мой прадед) в начале двадцатого века написало не одну тайную брошюру – красное против белого. Но господина все это, впрочем, не коснулось никак. Он мирно и тихо скончался в собственной постели от давнего недуга, под материнским уходом заботливой служанки. А дитя, в жилах которого продолжала течь кровь древнейшего рода, оказалось на вершине грязного бурного потока, залившего великую державу, с копошащимися в смрадных водах взрослыми детьми.

– Кхыкашь? – перебила мои мысли бабушка, повернувшись к подавившемуся коту. – Постыдился бы! Целиком мясо глоташь, будто отбирает хто! А мышь в простенке скребеться!

Баба Лида взглянула мне в глаза пронзительным взглядом, наклонила голову вбок любопытно.

– Так что все мы – не те, кем кажемся, – повторила она, сощурившись.

А в университете ныла однокурсница Люда, оставленная мною на растерзание Клавдии Петровне.

– Ты понимаешь, – шептала она мне на философии. – Эта старая ведьма говорит, что я топаю, как слон, что срочно нужны другие тапки с мягкой подошвой, потому что у нее краска на полах облупливается.

Я закатывала глаза, а Люда продолжала, воодушевившись моим пониманием:

– Подселила ко мне на твой диван студента малолетнего. Я ей говорю: «Клавдия Петровна, а ничего, что я – девушка, а он – парень? А она: ну какой же он парень, Людочка, ему даже семнадцати нет! А этот шестнадцатилетний мальчик просидел весь вечер, пялясь на мои сиськи.

7
{"b":"662594","o":1}