Над его левым глазом – блеклым, почти прозрачным, свисали лапки жучка. Я быстро смахнула отчаянное насекомое.
– Про парня вы у бабы Лиды спросите. Я ничего не знаю. Только приехала.
Дедок покачал головой:
– Нет, не пойдет. Она ж меня ненавидит. Думает, что я ее псину окаянную отравил. А то не я был. Вот те крест – не я! Я ж не убивец какой. А верзила мог. Зыркает как – прям как молотом промеж глаз. Да и зятек еёный – чертяга горластый – тоже мог, – и он расцепил скрюченные пальцы на рукаве моей ветровки: – Ну ты иди. Раз не знаешь. Извиняй дурака, если торопилась куда, а я привязался, старый.
И я пошла уже медленней, замечая, как тонкие линии улиц плавно свернули змеистыми концами и встретились в самом центре – лучами молчаливой звезды, упавшей на Москву.
И в сердцевине этой звезды – журчащий ручеек, закованный в ограду мокрых безмолвных камней. А в ручейке – желтые листья, плывущие на спине по отражению неба. И над ними удивленно изогнулся лепестком лилии белый узорчатый мостик.
А под моими ботинками, в трещинах асфальта – мятный всплеск вырвавшейся на волю не пожелтевшей зелени.
Я в сказке? Может, я вернулась на выпуклую площадку книги с картонными декорациями и театром абсурда?
И только обнаружив за всем этим былинным сказанием, забором отгороженным, шумящую и кишащую людьми/высотками/машинами Москву, я поняла, что Овидиево превращение не свершилось.
Что проза победила.
Город нахлынул, загудел, затарахтел, обдал жаром гари, дыма, проглотил в утробную возню толпы.
/Но зазеркалье города и по сей день там. Я знаю – в центре распятой звезды по имени «Сокол»/
Я медленным шагом опустошенного марафонца вернулась к дому-терему. Но в дверь не вошла, обогнула крыльцо и за домом встретилась с застывшим войском сада, ушедшего за зимний покой. С железной кроватью посередине, одной ножкой чуть глубже в землю вросшей. Выцветший охристый матрас сполз уголком на землю, усыпанную скрюченными лепестками цветков шиповника.
Со стороны калитки лязгнул железный затвор, и кто-то быстрыми шагами прошел в дом.
«Не буду подслушивать! Не буду!» – обычная мантра, ни разу не сработавшая. Жуткое, нечеловеческое, писательское любопытство. Застала саму себя за постыдным занятием: крадущейся на цыпочках к окнам кухни, настежь раскрытым.
– Крадесся? – напугал меня голос бабы Лиды.
Я замерла, чувствуя, как мертвенно холодеют ноги и щеки заливаются краской. И тут только заметила Графа, лапами бесшумными подступающего к соседской кошке за забором.
– Ну, фулиган! – и крышка от банки полетела в рванувшего с места кота.
Я не видела говорящих, но слышала каждое слово: бабье лето, теплое и мягкое, раскрывало окна в домах и сквозило грустью.
– Садитесь, надевайте очки, – голос квартиранта не приказывал, а все чувства гасил.
И опять этот свистящий ветер над сухой травой у могильных плит. И пустота, словно полая изнутри. И запах полыни, растертой в руках.
– Студентка здесь?
– То мое дело. Решенное. И неча мне тут указы давать, – проворчала баба Лида.
– Ну вот смотрите… – спокойно и неторопливо проговорил квартирант.
– Знаю я твое «ну вот смотрите»! Будто шибко вумный.
– А я вам расскажу…
– Во-во.
– Как будет и чем дело закончится…
– Вумничай-вумничай.
– Если деви́ца здесь останется… А я вас предупреждал… Нельзя сюда девицам…
– Саша, прекращай, – отмахнулась баба Лида.
– Лаадно. А по делу вот что, – он зашуршал пакетом. – Все по списку. Но вы, Лида…
– Здесь студентка, – напомнила бабушка.
– Лида Львовна, – поправил себя квартирант. – Вот инструкции. Смотрите: эти вот, розовые – строго во время еды. Белые – через двадцать минут после. Поня́л-поня́л? Лида… Львовна.
– Поняла, Саша. Пока еще не совсем из ума-то.
– Вы молодчина у меня, – похвалил все тем же равнодушным, назидательным тоном. – Только побочные эффекты не читайте.
Не продолжал, выжидал. И она повторила прилежно:
– Побочные эффекты не читаю.
– Хорошо, – опять похвалил. – А то начитаетесь, как обычно, и скажете, что все врачи разом угробить вас решили.
– Больно они там понимат. Дохтора́ твои.
– Вы же после обморока обещали слушаться. Так ведь? Ну что киваете и цыкаете? Будете слушаться?
– Буду, а то надоешь не хуже редьки.
– Список написать, во сколько что принимать? Конечно, Саша, напиши, – одобрил сам себя.
– Завтракать садись. Похудел – глядеть страшно.
– Завтракать не буду. Как будто вы не знаете, – его тон не менялся; не убыстрялся темп – словно не жаль времени.
Загремела посуда.
– Деви́ца, значит, – произнес он.
– Та что тебе та деви́ца. Кожа да кости. Да и не одна она. Две их.
– Вы меня просто убиваете, – и ни одной ноты, всплеснувшейся волной – гладь безбрежная.
– Та ты и так… – и она замолчала, не договорив. – И все тебе неймется. Когда съедешь от нас?
Он не произносил ни слова. Слышно было, как в окно влетела доживающая теплые деньки муха.
– Когда вы, Лида, умрете. Вот тогда. Через ваш труп.
И в полной тишине зажужжала запутавшаяся в занавеске муха.
Я стояла, словно дерево, корнями в землю вросшее, и не могла пошевелиться. И только когда услышала его удаляющееся «я к себе», смогла отделить подошвы от вмятой травы и пробраться на асфальтовую дорожку.
Села на железную кровать, бессмысленно всматриваясь в желтые волны травы, бушующие от ветра. Потянулась к мрачному цветку шиповника, еще не успевшему облететь. Но не сорвала. И кольнуло внутри: на фоне бескрайних сугробов вокруг военной части Хабаровска – ягоды шиповника, красными каплями крови застывшие на белом…
Наклонилась, сорвала травинку и подняла глаза вверх. В окне второго этажа – силуэт мужской, недвижимый. Словно манекен картонный. Но когда абрис нечеткими линиями назад опрокинулся и исчез, я поняла, что под наблюдением пребывала.
Что ж. Имеет право. В конце концов, я его сегодня подслушивала. Один – один.
Потом стояла оглушенно посередине комнаты, глядя в открытый чемодан.
Уехать прямо сейчас.
Недоразобранное вчера барахло, сваленное небрежной кучей на столе, ждало моего следующего шага: вновь быть втиснутым в чемодан и отправиться в очередное привычное путешествие по большому городу или остаться в этом тереме.
Остаться?
Я перевела взгляд на окно – на маленький квадрат отрешенного мира с резко притянутым небом, словно город раздавлен и вбит в ринг. Пустоты в груди не было. Страха тоже. У меня не было названия тому, что я чувствовала. Со-причастие к чему-то, что не имеет имени. Запах полыни, растертой в ладонях, – откуда это?
И я села на кровать смиренно – монахиня после пострига. Резко захлопнула чемодан и принялась торопливо расставлять вещи в ящики стола и на две массивные полки над ним. Быстрее. Быстрее. Только не мысли в моей голове. Не эта дробная невнятная каббала – глоссолалия обрывочных мыслей.
Чемодан наказанно стоял в углу, виновато смотрел. Полоска солнца отделяла его край и делала кособоким. Кто знает, когда я соберу чемодан вновь… И чудилось, что он понимает, вздыхая: «Никогда».
Но этот дом неизбежно станет моим прошлым, как и все вокруг. Как и весь этот мир. Рассыплется в прах, песком разнесется в другие земли, размоются очертания города, сотрутся лица, руки, губы, взгляды, разлетятся слова, сжимаемые в слепом отчаянии руками, – не удержать.
Никогда… – тяжелое слово. Но с крыльями – не остановить, вцепившись.
Навсегда – камнем громадным вдавившее, но бескрылое – нельзя дышать.
Вечером дом шепотом и тенями наполнился. Не было ничего, но внутреннее дыхание стен ощущалось словно, и покачивание люстр в комнатах от склонившейся во сне крыши, упирающейся незримо подбородком к чердаку.
За стеной слышалось чье-то присутствие: скрип кровати, раскрывшаяся дверца ящика стола, звяканье ложки о края чашки, глухое падение предмета на пол – я почему-то решила, что книги. И чувство, что звуки не слышатся, а только чудятся – радаром внутренним, не в голове находящимся, а где-то в области груди – на уровне интуиции.