Да и нужно ли — пробиваться? Ресдайну — нужно?
Фелмс не спорил, когда вокруг говорили, что ведёт его глас АльмСиВи… но он, конечно, не слышал голосов — а иначе давно обратился бы к храмовому целителю. Боги отвечали ему на молитвы так же, как и обычным мерам: заботливой дланью, хранящей душевный покой; удачей, ниспосланной в трудный час; порой — вдохновением, светлой и юркой мыслью, ухваченной наконец за хвост…
Ничего чудесного в этом нет, но пока вера в чудо озаряет сердца простых данмеров, Фелмс с ней не борется.
Он не свят — несмотря на то, что за заслуги перед АльмСиВи был из мирского слуги произведён сразу в каноники и получил пожизненную храмовую пенсию.
Он не благочестив — разве что в архаичной, до-трибунальской трактовке, отождествляющей благочестие со следованием неукрощённым душевным порывам, которые взращивают князья даэдра.
Как ни крути, а Фелмс — скверный пример для подражания. Он чувствует: чёрный яд струится в его крови, чёрная скверна выедает ему все внутренности, и всякий, кто подбирается слишком быстро, оказывается непоправимо запятнан.
Бывают такие дни, когда Фелмс задыхается — тщетно борется с грязью, расползающейся в груди и разносимой по телу с каждым ударом сердца. Никакие молитвы не помогают очистить мысли: даже в минуты триумфа, когда нет причин ни злиться на мир, ни себя ненавидеть, вязкая чернота, пережидая в сумрачных закоулках Фелмсовой души, грозится накрыть его с головой.
Какой из него герой? Так, броская, удобная всем подделка… Фелмс чувствует себя сверкающей перламутровой раковиной, скрывающей тощее тельце исдохшего моллюска: пока никто не увидит, что там, внутри, можно и дальше притворяться, что всё в порядке; а если кто-то учует гнилостный запах, то запросто спишет его на что-то совсем постороннее.
Бывают такие дни, когда невозможно спрятаться от этих поганых мыслей. Где прятаться, если ты пуст, а в душе гуляет гулкое эхо? Фелмс делает то, что должно, и откликается на зов, если нужен, и ненавидит себя, неистово ненавидит всю ту зловонную, липкую гниль, что прячется за непроницаемо-прочным барьером из мнимого совершенства и ложной святости…
Фелмс помнит такие чёрные дни ещё с юности, но после войны, победной войны с очередными нордскими захватчиками, — когда уже эти неды оставят земли Ресдайна в покое? — он наконец научился с этим бороться.
Нед, что стоит перед ним, смотрит на не-святого без тени трепета, и его дерзкая злая улыбка вытягивает из сердца отраву. Прежде рабов Фелмс никогда не держал и не собирался: не вписывалось в его простую, скромную жизнь такое имущество! Но этот норд был особенный — хотя бы потому, что не так уж и часто встречаются среди них по-настоящему сильные маги.
Блокирующие колдовскую энергию браслеты, обхватывающие его запястья — наполовину игра, наполовину мера предосторожности.
Нед, темноволосый и светлокожий, тонкий в кости — завораживает. Жестокость отметила его — давно, до войны, ещё до того, как их с Фелмсом пути впервые пересеклись, — попортила шкуру, впилась крючьями в мясо, выбила глаз… Подчинён, но не сломан: не теряет надежды сбежать, а иначе искал бы красивую смерть вместо того, чтобы принять все правила хозяйской игры.
Он не из тех рабов, что умирают.
Дерзости в его единственном глазе хватает на целый десяток, и Фелмсу это по нраву намного больше, нежели владеть затравленной и пугливой куклой. Но он всё равно оставляет раба нарочито безымянным: не спрашивает старого имени и не даёт нового. “Норд”, “нед”, “раб” или даже “эй, ты” — достаточный и необходимый арсенал, когда стараешься не привязаться к имуществу.
Фелмс обожает его рассматривать. Порой он пытается вообразить, каким бы было это лицо, если бы не шрамы, но куда чаще — просто наслаждается зрелищем. Нед был бы выше него, если бы не сутулился, но уже не может иначе: часть переломов очень скверно срослась и искривила линии плеч и спины. Не нашлось целителя, который сумел бы вовремя это выправить — как не нашлось и родичей, что захотели бы выкупить пленного из неволи.
Он стоит с хозяином глаза в глаза — не стыдится, не отстраняется, не страшится того, что будет. Левую половину лица пламя слизнуло почти целиком, оставив дыру вместо уха, пустую глазницу, неровную, полустёртую линию губ и кожу, затянутую бугристым багрянцем. Такие шрамы не скрыть, не спрятать за волосами — и норд даже не пытается.
— Явился на зов, — говорит он, издевательски широко улыбаясь. — Всё как обычно, серджо?
Улыбка кривая, слева почти теряется в рытвинах и рубцах обожжённой щеки, но зубы хорошие — крепкие, как у гуара… Фелмсу нравится, когда его гуар щерит зубы, и он кивает, стягивает перчатки, обводит контуры рваных шрамов, оставленных не огнём, но железом — по линии челюсти и под правым глазом, через бровь, у виска и над переносицей; скользит по подбритой с боков головы и расплетает тугую тонкую косу, пропуская сквозь пальцы аспидные пряди…
Раб, даже растрёпанный, как воробей, не растерял дерзости, и пальцами Фелмс очерчивает его упоительно раздражающую улыбку, а после — сцеловывает её, вторгается в рот, удерживая норда за затылок одной рукой, а другой — скользя по боязливо напрягшимся ягодицам.
Чуть отстранившись, Фелмс и сам улыбается; раб опускает взгляд, и этого приглашения для хозяина более чем достаточно: губами он касается дрожащего века, трепещущей кромки ресниц; целует переносицу, чуть прихватывая зубами кожу; широким мазком вылизывает пустую глазницу, влажный от пота висок, обожжённую скулу, собирая на языке терпкий пепельный вкус — и кладёт ладони рабу на плечи.
Тот, и без слов понимая, чего от него хотят, послушно опускается на колени — медленно, немного неловко. Ворот рубашки сбивается набок, обнажая ключицу и беззащитно бледную шею: там, между рубцами, что обнимают челюсть, и вальяжной фоядой ожогов, струящейся со щеки, кожа — чистая, нежная, и — Фелмс знает по опыту — на ней даже слишком легко остаются метки.
Раб ловит шалой Фелмсов взгляд, облизывает чуть приоткрывшиеся губы и принимается за работу. Пальцы у него длинные, лёгкие и умелые — привычно справляются с ремнём и завязками и сноровисто приспускают штаны вместе с бельём.
Браслеты-блокаторы чуть слышно позвякивают, расцвечивая густую серую тишину Фелмсовых покоев, и каждое их полуслучайное прикосновение холодом обжигает разгорячённую кожу.
Фелмс недвусмысленно возбуждён и знает, что будет дальше. Взять его целиком у раба не получается — тот давится, если пропускает слишком глубоко, и пустые попытки никому из них удовольствия не доставляют. Кто бы мог подумать, что у неда окажется такое чувствительное горло?
Впрочем, этот свой недостаток он и сейчас компенсирует старательностью. Хороший гуарчик… С тягучей неспешностью он слизывает предсемя и пошло, бесстыдно причмокивает. Трётся щекой — левой, сожжённой, столь несравненно рельефной! — о внутреннюю поверхность Фелмсова бедра, ленивыми влажными поцелуями оплетает ноющий Фелмсов член, и каждый быстрый, скользящий из-под тёмных густых ресниц взгляд отдаётся где-то в подреберье.
Касания этих губ ни с чем не перепутаешь; Фелмс бы закрыл глаза, отдаваясь до дна ощущениям, но не хочет терять из виду растрёпанных тёмных волос, что наматывает себе на пальцы. Он охотно пользуется приглашением, когда раб, хрипло выдохнув, приоткрывает рот. Тот обхватывает его член жадно, почти собственнически; забрав пока только головку, посасывает, втягивая щёки, потом пропускает чуть глубже…
Лёгкие и умелые пальцы скользят от корня и вверх, дразнят ногтями мошонку, мнут ягодицы, и Фелмс, распалённый, толкается в этот влажный, горячий рот — неглубоко, но быстро, резко. Воздух, хмельной и вязкий, кружит голову, струясь вниз по горлу — Фелмс дышит через раз, и, наверное, в этом дело? О, боги…
Он вздрагивает, оттягивает неда за волосы. Тот отстраняется с неохотой, кривит капризно губы, но слушается — снова без слов понимает, что требуется, и поднимается на ноги.
Влажный, изнывающий член вечерней прохладой почти обжигает… Колени немного дрожат, и Фелмс чуть было не падает, но стягивает сапоги, штаны, остатки одежды — быстро, по-военному чётко. Раб, не дожидаясь приказа, следует его примеру, обнажая плотную вязь застарелых шрамов: на плечах, на груди, на впалом животе, и узких бёдрах, и длинных, головокружительно длинных ногах. Фелмс привычно цепляется взглядом за звёздчатый рубец на месте срезанного соска, застывает на пару мгновений — а нед уже поворачивается к нему исполосованной спиной.