Литмир - Электронная Библиотека

Мальчика.

Маленького мальчишку, знакомые чёрные волосы с иссиним отливом, разнузданный бубен цыганских синих глаз, бледность заострённой, исхудалой — да кто бы говорил, кто бы говорил, я знаю — мордахи, длинные ресницы, северным годом повёрнутые на весну, щупленькие ключицы, тонкие жилки запястий, поджатые босые ноги, грустный-грустный взгляд и опущенные книзу губы в пролитых слезах, слепленных руками смерти мрачного гения.

Поль слишком долго не верит, слишком долго ничего вокруг себя не понимает, слишком долго не соображает, но руки его тянутся сами, голос прорывается весенними ростками, кричит, рыдает, зовёт, ноги пытаются бежать, не волнуясь, что осквернят собой сонмы просыпанного здесь мертвячьего праха.

Полю совсем на всё наплевать, Поль несётся, орёт, пытается догнать и дотянуться, но собаки путают дороги, качают ушастыми головами, говорят, что уже поздно, что он уже только что избрал свой путь. Собаки хватают его зубами за одежду и прокушенное до кровавых брызг мясо, собаки рычат, свирепеют, отращивают вторые головы и пернатые львиные крылья, становятся ярливыми химерами, дерут препятствующего непослушника бритвенными когтями, угрожают выдыхаемой из ноздрей стужей и разящей загниением серой, гонят, выдирая из земли цельный дерновый пласт, пока мальчонка всё смотрит вослед, пока грустно отворачивается, убредает обратно, забирается в свой маленький белоснежный гробик, накрывается простынкой, зарывается в выстланные по днищу увядшие цветы, и плачет, плачет, плачет, шепча, что вовсе не хотел умирать, что было так много всего, что так хотелось вернуться, что одному тоскливо и страшно, что где же ты, дурак, обещавший всегда быть рядом, ходишь так долго, почему не хочешь меня узнавать, почему не хочешь обо мне помнить, почему в твоём глупом обезвоженном мире больше нет места для меня, почему я лежу здесь, вместо того, чтобы пойти с тобой, чтобы вернуться к свету, чтобы снова вместе, чтобы, чтобы, Господи, чтобы…

Поль сопротивляется до последнего, Поль смотрит в глаза своим борзым, видя в тех печальный, но непреклонный шелест отживших фонарей. Поль пытается выдрать тем кровящую шерсть, сломить вздутые парусами крылья, прорваться сквозь выпотрошенное мясо и боль, пытается выкричать пустоту, пытается дозваться, пытается коснуться хотя бы пальцем, умоляет бежать к нему, умоляет отправиться назад вместе, умоляет рассказать, где кроется его проклятый Город-Дальше-Чем-Ночь, как до него добраться, где и когда отыскать. Возвышает свой вопль, чтобы столкнуться тем с пеной обветренных падающих звёзд, но ничего не получается, всё заканчивается, борзые химеры белее молока утаскивают его прочь зубами и когтями, выталкивают из белого абсолюта, отходят жёлтые автобусы и сны возвращаются в прежнюю чёрную пустоту, становясь просто снами, и только на кончике языка, на кончике ресниц, на кончике кровящегося сердца качается маленький белый гробик с маленьким бледным ребёнком внутри, укрытым вышитой из цветов простынкой.

Только это, это…

Только, будь ты проклят, еси и на небеси, это.

— Люций…! Люций, Люций, Люций, мой Люций, господи, Люций…! — он просыпается с его именем на губах, просыпается с лихорадкой, жаром, агонией и болью в левом виске — отшибленном, пока метался во сне, пока бился, пока раздирал плоть углом скособоченного опрокинутого стола, теснясь на хлипком покрывале в неустойчивых ножках. За окном всё так же кружит привычная молчаливая темень, задумчиво встречающая первый палый досветок, по углам квартиры, крадучись, перехаживаются Безмолвие и Сумерки в низко опущенных слёзных капюшонах, остывший пол полнится разбитыми и поломанными транзисторными приёмниками, выпотрошенными из шкафов и кладовок, рваной макулатурой, проеденной пылью ветошью, шариковыми подшипниками, свёрнутыми в рулоны планами новых фанерных самолётов, и кажется, что где-то там, снаружи да за хрусталём, зима, потому что только зима бывает столь щедрой на звонкие ночи, и снова голос срывается, и снова руки, перебирая мусор и обжигающий холод, ползут, выискивая, в самую глушь, азбукой губного Морзе выстукивая, выскрипывая, выплакивая: — Люций… Люций, боже, Люций, хороший, родной мой, где… Где же ты, Люци… Лю… ци…

Слёзы попеременно стекают из глаз и из сердца, завывают белой молочной собакой с шелестящими фонарями в глазах, бегут по шее и грудине, душат, как душит слишком высокое и слишком безразличное небо, память отказывает с прежней устойчивостью, память больше ничего, кроме крохотного белого гробика, не знает и не видит даже теперь, память только ищет, только просит, только молит вернуть ей украденное, потерянное, ушедшее: и не важно, не важно совсем, выдуманное ли оно, настоящее ли, такое, чего попросту никогда не было и нет.

Не важно, смешной, нелепый, грустный ты господи…

Не важно, потому что если поверить в него сейчас — то оно может, всё ещё может возвратиться, прийти, с кем-нибудь и как-нибудь, переступая давно разуверившееся в себе невозможное, случиться.

С потолка, кружась мозаикой разбираемых на кусочки страдалиц-церквей, спускается странное небесное состояние бумажной, замирающей, ослепительно-блеклой тишины: в доме, в мире, в самом Поле. Тишина эта перебирается крысиным ползком, прячется обещаниями поцелуев за надорванными обоями и прутами-гардинами, ласково ложится на внемлющие плечи, вновь позволяет онеметь и оглохнуть на глаза и поверить, будто Люций никогда никуда не уходил, будто Люций уже вернулся, будто печаль и горесть лишь привиделись ему в пугающем зыбком сновидении, остались в белом маленьком гробике о луговых сорванных цветах, ушли вместе с зовом тысячи горластых сирен, и если приглядеться, если позвать ещё разок, если разбудить прислушивающийся полумрак, то…

— Люций… Лю-ций… Люций же, Люций, Люций…

Поль ползёт, темнота молчит, руки, сгорбленные, путаются и напарываются в длинных нескладных пальцах, переступают через опрокинутые лапы вазовой пихты, через вечную ночь, что, влюблённо сберегая, заслоняет синими тугими косами истомой объятые очи не приходящего слишком давно лучезара-дня. Поль кое-как поднимается, спотыкается, падает, кашляет, меркнет глазами, кружится, тает, слушает чей-то скрипичный голос, наигрывающий, шепчущий, льющийся, что по крышам до неба не дойти, не найти его безбрежности ни в одном окне или осколке оброненного зеркала, и та ваша зима тоже не сумеет вернуться назад, та ваша зима останется тлеть под белыми досками, та ваша зима навсегда…

Навсегда, мальчик.

Просто, милый мой, бедный мой, засыпающий мой, навсегда.

Ломая всё, что от него осталось по задворкам и подожжённым полкам, в паутинах и по затянутым машинным маслом прудам, выпуская через рот да на волю объятое истерикой недомогания сердце, Поль добирается до знакомой стены, опирается на ту, на коленях, подталкиваясь пружинами вобранных безделушек из билетов и прожитых вечеров, вышептанных вскользь признаний и отражающих звёздный размах синеющих глаз, уносящихся свечением по самую невесомость, приподнимается, вяло мажет предающей от бессилия рукой по выключателю, разжигая проблеск последнего, наверное, света — потому что коршун слишком близко, потому что коршун на этот раз молчит, а это, радость моя, самый плохой на свете знак: они всегда серьёзны и грустны, всегда собираются налететь на нас со спины, когда не пугают и немотничают.

Больше ничто не держит, больше ни на что не существует сил, больше невозможно вдыхать склепную сырость соединяющихся пола и потолков, больше никак, нигде, и возможно, если просто взять и отдаться, поверить и постараться — маленький белый гробик вернётся ещё хотя бы с один прощальный раз, упадёт в умоляющие о нём ладони, позволит себя открыть и забрать того, кто спит в его утробе, обратившись кусочком порченого замшевого сердца.

Возможно, да…

Всё, быть может, ещё возможно.

Обывая в краю, что скупо начертан серыми связками серых карандашей, Поль, распадаясь на обрывки гаснущей тени, оборачивается, протаскивает с три шага негнущиеся ноги, приподнимает, следуя за клёкотом дожидающегося ведущего коршуна, опустевшие проседь-глаза, и почему-то там, где гардина и штора в когтистых клочьях, где остаётся стоять только смятое окровавленное кресло в рвотных испражнениях, где драные страницы книг и выпотрошенные из пледа чёрно-траурные нитки, он вдруг видит…

7
{"b":"660299","o":1}