Литмир - Электронная Библиотека

Пустой, пустой, конечно же, господи, пустой, ведь его Люций…

Он ждёт его…

Дома.

Правда…

Же?

Поль глупо и так же пусто, как и гроб под ногами, смотрит на паясничающего шута: каштан растрёпанных и грязных до тошноты волос, прошитых серебряной ниткой, анемично-бледное лицо, анемично-бледные длинные пальцы с уродством отрощенных, не стриженных с несколько, наверное, месяцев ногтей. Сгорбленная спина с выступающими углами продравших ткань лопаток, рваные тряпки мешком, обескураживающие, болезненные, мокрые ощущения, словно раскрываются поры и сквозь образовавшиеся раны прямыми истоками начинает хлестать мутная бузинная кровь: из глаз, из пальцев, изо лба.

Молчаливый, убитый без причины, теряющий самое себя, Поль, отрываясь от спины рыдающего шута, смотрит на жухло-белые склоны и откосы, на низкорослые кустички мальвы и бесцветного дельфиниума, на застывшие к зиме венки из грабов и ятрышника, и вдруг впервые понимает, впервые вспоминает, что к таким вот земляным постелям должно приходить желающим добрых снов гостям, должно приходить хоть кому-нибудь, а здесь и сейчас — только он да Кристо в грудине отпевшего прощальный свет священника, только яблони породы «Старк Эрлиест» с сохранившимися с прошлой осени кровавыми плодами, только солнце да талый, никому не нужный снег у изножия такой же никому не нужной склепницы-купели.

И странно, и колко, и отравленно-горько, отравленно-грустно, и в воздухе, в самой отказывающей памяти разливается лаванда той незабвенной весны, что доброй пятилетней выдержки, и кто-то разом поджигает все звёзды, все кораллы, все сухие тюльпаны и младенческие клейкие почки, и рыжий шут, остановившись, надломившись в кости, вдруг оборачивается, запрокидывает поседевшую вмиг голову, приподнимает проеденное морщиной лицо, смотрит так пристально и так уличающе, с такой яростью и с такой ненавистью, что пальцы Поля сами собой, отдёрнувшись, разжимаются, букет из хруста, падуба и багульника летит вниз, осыпается лепестками с чайных головок, отдаётся в ушах невыносимо-грузным гулом, и в бредящих зеркалах шутовских глаз уже не упрёк, уже не вызов, уже ни-че-го.

В них просто…

Просто, боже, наверное…

Снег.

Снег, да.

Снег, застывшие перезвоном слёзы, что на самом деле тот же выброшенный на поминки снег, и его собственное, изменённое и расщеплённое, прошитое перекошенным ужасом подряхлевшего за день лица, заканчивающееся отражение.

♱♱♱

У Бессонницы страшное в чём-то лицо, страшные ухоженные руки, страшный голос, полный отложенных лягушачьих икринок. Бессонница, запрягая в двуколку чёрных коз с белой бородкой и алыми венчиками стучащих дождём копытец, прилетает из недр девятого круга в тот ещё час, когда за поднявшимся к небу туманом только-только вспыхивают звёзды-кадила, когда постель шелушится сброшенной мышиной шкуркой, льнёт к намокающей беспокойной спине, колется поднявшимся ворсом, душит перегаром смятой подушки, топорщащейся то комком из сбившихся перьев, то кератином пухового подперенья слёгшей некогда утки-шилоклювки, дремлющей теперь под тонким льном белой наволочки.

Бессонница ступает на прогибающиеся доски тучной ногой в роговых браслетах — Поль отчётливо слышит, как скрипит по её приходу обыкновенно тихий дом. Бессонница раскуривает свою папиросу, дышит — и шторки на окнах начинают неуверенно копошиться, шевелиться, спадать мёртвым кружевом ноябрьского листа, пока перемигиваются затушенные лампочки в затянутой пылью люстре, пока под потолком начинается мельтешение снятых печатей, пока за стёклами горят и устают газовые фонари, и дама, разодетая в чёрные шелка да облегающие кожи, дама, что с детства ходит рука об руку с супругом-Сатаной, разбрызгивает ядовитую песнь арфой пришитой к губам улыбки, срывает все синие розы в стекольном куполе обречённой души, гладит толстыми перстами по волосам, заставляет возвращать к жизни артачащийся ночник, размыто читать чьи-то умершие стихи в рваном подержанном томике, что тоже, как и всё вокруг, однажды пожелтел к осени да так и не вернулся по весне; Поль перечитывает одну и ту же строчку про непонятного ему «Леопольдо Пардо» с несколько десятков замученных раз, Поль в упор не соображает, почему страницы под глазами разбухают, почему из него всё льётся и льётся эта проклятая жидкая соль, почему он должен мучиться им, этим несчастным распадом своей никчёмной, запертой, пожранной шизофренией личности, в которой от личности не осталось уже ровным счётом ничего.

Он подолгу борется с самим собой — после же не выдерживает, захлопывает кашляющую паутиной и заложенными стёртыми фотокарточками книгу, швыряет той об стену, рычит и воет, обдирая ногтями и ладонями глаза, пытается остановить слёзы, но те всё текут и текут, текут и текут, будто жжёная зловонная моча по ногам немощного парализованного старика. Одеяло мокро́, подушка шуршит и истово колется, сил практически нет; Поль поднимается, шлёпает босыми ногами на кухню, глушит из-под ледяного синего крана воду, истерит, глотает невкусные обезболивающие таблетки — вот бы они научились сшивать немотой и душу, вот бы научились снимать и немножко иную боль — из той баночки, которую дрожащим в пальцах фломастером подписал «лауданум», пусть и никакого лауданума в той нет.

Превышает отмеренную бумажной описью дозу, грузно долбится лбом о гудящее стекло, через три с половиной минуты начинает чувствовать отложившуюся возле альвеол тяжесть. Ведёт сдающей штормящей головой, непонимающе смотрит на расплывающийся отравленным газом мир и, попрощавшись с дремлющей по ту сторону окна Фазелей-Стрит, возвращается в покинутую постель, где ложится на левый сердечный бок, подбирает к грудине озябшие ноги, задумчиво и тускло глядит на пустующую рядом вторую половину: простынь бела, подушка ровна, одеяло небрежно отброшено парусом-кончиком назад, будто нарочно кого-то дожидается, и Поль, поддаваясь быстро впитывающимся в кровь таблеткам и обманке подводящей памяти, поддаваясь времени, которого прошло ещё слишком мало, чувствует, как начинает гореть постель, как в ноздри и голову ударяет чернь усыпанных цветами клевера — он плёл ему эти чёртовы венки каждое лето — волос, как эти волосы, эта грива душит его, и так дышащего через силу, как смыкается возле горла, как забирается небрежно подстриженными кончиками в самое развёрстое нутро, и ледяной сугроб кровати становится вконец невыносимо-убивающим, и Поля ведет, Поль начинает верить, что проклятый непредсказуемый Люций просто вышел отлить, что он вот-вот вернётся, что, господи, что…

Он не может подчиниться оставшемуся трезветь сердцу, которое дохнет от сжимающей компрессором боли, он не может и не хочет слышать голоса коршуна-поморника, нашёптывающего на ухо гулким лесным клёкотом, будто:

«Он не вернётся. Мальчик остался досыпать на снегу, помнишь? Мальчик без имени… Мальчик без имени никогда к тебе не вернётся».

Поль бесится, бьёт вокруг себя саднящими в бессилии руками, хватается за уши и виски. Срывая голос, давясь рыданиями, давясь воплем и животным рёвом, кричит:

— Да откуда ты можешь знать?! Откуда ты что-то можешь знать, проклятая уродливая птица, проклятый попутчик Чумы?! Тебя здесь нет, тебя нет, нет тебя, не надо притворяться, будто я этого не знаю! Убирайся отсюда! Убирайся от меня! Вали прочь! Прочь, я сказал тебе, вали, если не хочешь, чтобы я тебя прикончил!

Голос смеющегося коршуна всё равно пытается виться, слетает с плеча Бессонницы и носится по комнате, стучится крыльями о подоконники, дышит на запотевающие стёкла, оставляя на тех парные росчерки-письмена, путается в сошедших с ума сползающих шторах, опрокидывает тряпки, клацает топливом протекающих теплом батарей, но Полю наплевать, Поль его не слушает, Поль ползком, смачивая лён капающим и капающим морем, перебирается на половину Люция, подгребает под себя его одеяло, прижимает к груди, зарывается лицом, кусает зубами, продолжает рыдать, продолжает наглаживать, продолжает, ненавидя всё вокруг себя, рвать. Бесится только больше, колотится лбом и кулаками, оставляет на простыне зазубренные бахромные дыры, трещит сопротивляющейся тканью, жмурит ресницы так, чтобы загудело под кровоточащими углём глазами, раздирает на мясо губы, зацеловывает длинными горячими поцелуями его подушку. Постигая новую крайность вторгшегося в жизнь безумия, погружаясь в обхватывающий с головой стыд за сотворённое, думая, что Люций наверняка ведь разозлится, когда вернётся, начинает разглаживать складки и льняные раны, снова и снова те зацеловывать, тереться просящей ласки щекой, собирать оставшиеся чёрные волоски, трепетно их снимать, переплетать с собственными волосами и не понимать, всё никак не понимать, что это с ним, почему так нестерпимо больно в груди, почему сердце уже вовсю открывается и режет, почему эти слёзы, почему по стеблям замученных жил ползут пучины безотрадной горести, почему, почему всё это, почему, если Люций, он…

2
{"b":"660299","o":1}