Литмир - Электронная Библиотека

Он просто, черти…

Просто вышел, просто возвратится скоро обратно, просто совсем, вот прямо сейчас возьмёт и возвра…

Возвратит…

Ся.

Чуть после он вновь передумывает, вновь решает, что не хочет узнавать никаких

ответов, не хочет слушать вещей крикливой птицы, не хочет ни с кем говорить, ни во что верить, никого видеть. Он жаждет, чтобы кто-нибудь, у кого чёрные перья и мерзостный сиплый клёкот, немедленно издох, он сползает с кровати да на четвереньки, потому что сил подняться на ноги нет, перебирая ломающимися дрожащими костьми дюймы и ярды, вонзая в дерево подломанные ногти, оставляя след волчьей тропы и серого седого зверя, убрёдшего искать сбросившуюся с облака бересклетову звезду, ползёт в коридор, сквозь убивающий прибой комнаты, мимо оставленных досыпать возле дверей его ботинок, мимо его плаща на гардеробном крючке, мимо его зонта-тросточки и его разбросанных бусинами из пёстрого стекла браслетов.

Умирая, убиваясь колкими камешками продолжающих пытать ртутных слёз, добирается до запахнутой двери в ванную, прижимается к той часто-часто дышащей грудью, трётся щекой, целует, благословит, скребётся пальцами, запирает на все защёлки и замки, чтобы та только не раскрылась, чтобы не показала, что скрывается в её чреве. Всё так же бьётся лбом, всё так же рыдает, пока тело, обессилев, не спадает, наконец, на пол, не сворачивается нескладным уродливым свёртком, не утыкается лицом в грязную половую дорожку, не прижимается спиной и лопатками к молчаливой древесине, не поддаётся своему безумию настолько, что начинает слышать, как по ту сторону перегородки открывается кран, полощется тугой струёй вода, хлопает крышка унитаза, шуршит полотенце, падает из мыльницы мыло, ругается и чертыхается вспыльчивый мальчишка, чёртовой бессонной ночью оставивший его в невыносимом одиночестве лишь для того бессмысленного и жестокого, чтобы окунуться в выкаченную из матери-Темзы влагу…

Поль булькает пузырями пролившейся слюны и продолжающих вытекать ручейных капель, дерёт ногтями половик, жмётся и морщится от отвращения ко всему, что его окружает. Он больше не может держаться за них, за эти проклятые силы, которых уже попросту единицы, попросту несчастные разрозненные унции: опускает сами собой смыкающиеся ресницы, разжимает застрявший под ногтями ворс, поджимает губы и, отдаваясь снотворному лгуну-лаудануму, просто отключается, просто перестаёт временно существовать, просто отпускает себя туда, где чернота, чернота, чернота и больше ничего, больше никак, больше…

Больше, хороший мой, нигде.

Поль не знает, зачем продолжает готовить их, эти чёртовы пустые завтраки, которые больше никому из них не нужны: Люций не ест, место его теперь всегда свободно и угрюмо, розанна неповторимых глаз не спешит распуститься, когда приходит овитое птичьими запястьями утро, ветки бьются о взмокшие стёкла, солнце тонет на дне заброшенной сковороды с подгорающей яичницей, никто на целом свете не может объяснить, где отныне шляется этот проклятый Люций, а сам Поль не хочет есть, не умеет заставлять себя совершать поступательно-глотательных фрикций, не находит сил даже поднять руки и затушить конфорки, чтобы спастись от удушливой гари отправляющихся в ад куриных яиц.

Он расстилает на столе бело-синюю скатерть под ложными подсолнухами, хмуро прогоняет с окна тень лохматого стервятника, притупившего измазанный в кровавой жратве клюв, опускается на подогнувшийся стул, падает лицом на стол, тускло поправляет в вазе без воды принесённые с погоста ничейные лилии, которые не умирают, не гниют, а просто сохнут, просто становятся спящими красавицами, просто живут в своём странном гробу.

У него, наверное, чума — вон, по рукам и под глазами уже синяки, чернота пролилась из разломанного пополам фломастера, бубонные шишки, запах падали и никого не лечащего спирта, немытых волос и гнилостного дыхания измученного голодом желудка, покрытый трещинами мрамор груди, и поганая мертвецкая птица всё кружит в одуванчиковом небе, всё празднует близящийся чувственный пир, всё скребётся лопатами когтей о тонкое плачущее серебро.

Поль подолгу ждёт, подолгу вслушивается в вверх-вниз шаги по лестницам и грохот открываемых-закрываемых подъездных дверей, стискивает в пальцах его пальто, отрёкшись называть запретное и заветное имя, чувствует себя преданным и брошенным, злится, чертыхается, выходит из себя; через два оборота часовой стрелки он поднимается, бьёт ногой по столу, опрокидывает тарелки и чёрную гарь отвердевших яиц, разбивает посуду, сбрасывает вазу и воду, стулья и сковородку, налетает на стены, едва не разламывает смеющееся чужим отражением окно.

Он распят и раздавлен, его больше нет, он ничего не хочет, слишком о многом жалеет. Клянётся, что не простит очередного предательства, во что бы то ни стало отыщет поганого мальчишку, притащит его обратно за шиворот и волосы, набьёт ремнём задницу до мясистых кровавых полос, зашвырнёт на постель, запрёт внутри комнат, навсегда оставит здесь, запретив выходить хоть шагом наружу, и чёртова наружа с клятв этих бесится, чёртова наружа, украв Люция и заходясь теперь буграми солнечного света, шепчет:

«Ну так иди, иди сюда, выходи ко мне, беги по лужам, беги по свету, беги по верхушкам тополей и белых, что лисьи слёзы, дубов, беги с хохлатой чернетью и полёвками-каперами, беги со стонущими баньши-пилигримами, беги с полноводным Трентом по месяцу апрелю, потому что здесь уже начинается весна, потому что я несу её в своих ладонях, я разбрызгиваю её смывающим все грехи и печали дождём, я скучаю и жду, я свечу, я зову, я стучусь на порог твоей души, погибающий мальчик Поль, я вся здесь, я целиком, первозданно здесь…»

Она говорит долго, она говорит много, она доводит до нового нервно-потерянного срыва, и Поль, подорвавшись, бросается обратно к окну, запахивает на том шторы, несётся в комнату, не вписываясь в двоящиеся стены, возвращается с одеялом, набрасывает то поверх ржавой гардины, чтобы только не видеть, чтобы только не слышать, чтобы только прогнать нещадно смеющееся солнце, чтобы забыть, чтобы снова когтями в извёстку и воплем в дымоход, чтобы слушать шорох шагов и готовить скорый, пусть и никому из них не нужный, ужин, чтобы, господи, верить, будто он просто, он ещё просто…

Когда-нибудь…

Ко мне…

Вернётся.

В конце марта он всё-таки выходит на улицу: к тому времени почти получается поверить, будто Люций, наверное, рядом, просто сам он ослеп и оглох, сам он разучился видеть, сам он — глупый безнадёжный идиот, ведь играющий в невидимку мальчишка — он всегда был с ним, играющий в невидимку мальчишка — он чеканит соседствующий шаг, тормошит разлитые стёклами лимонницы-лужи, хмурится, жмурится левым глазом на донимающее солнце, фыркает и ворчит, потому что талый снег забился в ботинки и каким-то чёртовым чудом — под свитер, за шиворот, свалившись с бакалейного карниза, и на глаза — поэтому он, глупый дурачина, просто смаргивает эту чёртову воду, а вовсе — ещё чего придумал…! — не плачет.

Люций ругается, пинает камни и раскрашенные в трещинки бордюры, с осторожностью перешагивает жёлтые вспышки одуванчиков, и спорит с ним ветер, обдувая бирмингемской пыльцой, и небо куда-то несётся, спешит успеть на новое назначенное рандеву, расправив крылья вернувшейся из Азийского путешествия камнешарки, и когда они приходят в тихий безымянный парк на окраине города, когда находят облюбованный в далёком прошлом канал, где подкармливающие хлебные крошки, гогот и беспокойное спокойствие — оно, знаешь, повсюду спокойное, повсюду приятное, если только поблизости нет людей, — когда садятся на самый бережок и Люций склоняется над водой, выцеживая из той остывшие заморыши проснувшихся лотосов, вынырнувших из зимнего прошлогоднего сна вместе с мальками и днистыми илистыми ящерками — длинные иссиние волосы подхватывает первый голубой поток весеннего ручья, полощет, терзает, смеётся, путается ряской и тиной, пытается унести на далёкий-далёкий запад.

Полю, смотрящему на всё это сквозь полуприкрытые ресницы, резко становится не до улыбок: по веткам тренькает хриплая музыка вещих предсказателей-воронов, вылупившихся из яйца Тауэрского Мунина, кто-то заносит в руке синий-синий карандаш, стачивая грифель о мальчишечью сумрачность, жёлтые и розовые лотосы спадают гнилой трухой, за краем белого листа разгорается чудовищная Пустота, пришедшая из сплетения снов и индейских туманов, и нынешний обетованный мир — просто ложь подпивших бардов, и утки, зная об этом, с криком становятся на рябое крыло, и зелень чахнет под посыпавшимся откуда-то снегом, и Люция…

3
{"b":"660299","o":1}