Мы вошли в один из бараков и увидели груды трупов.
Тут лежали мужчины, женщины вместе со своими детьми. Эсэсовцы загоняли их по очереди и расстреливали в затылок.
— Идите сюда, — торопил нас адвокат из Вильнюса, молодой человек с лицом, заросшим густой черной щетиной. — Посмотрите на крышу барака, там трое суток прятался от них один отважный человек. Кстати, ваш моряк, попавший в плен. Он держался мужественно, подбадривал упавших духом, помогал людям выстоять.
И уже в самый канун освобождения Таллина он раньше всех узнал, что гитлеровцы собираются учинить массовую расправу над заключенными. С помощью своих многочисленных друзей он стал готовить, как он сам называл, «операцию». По всему лагерю усиленно собирались бутылки, и предполагалось, что, как только людей выстроят на проверку, по условленному сигналу наиболее сильные мужчины с бутылками в руках набрасываются на охрану и уничтожают ее, а все остальные разбегаются по лесам…
Само собой разумеется, что часть участников восстания погибнет. Зато другие останутся в живых и встретят Красную Армию.
Возможно, так все и было бы. Но среди самих заговорщиков нашелся предатель, который раскрыл немцам все карты.
Моряк исчез. Вся стража была поставлена на ноги. Немцы обшаривали каждый уголок лагеря, «прочесывали» ближайшие леса. И все напрасно.
Никто не предполагал, что он прячется на чердаке этого самого барака, между деревянными планками и кровлей. Он пролежал тут трое суток, а на четвертые сутки голод заставил его спуститься вниз. Вот тут-то его и схватили, а на утро он был уведен в лес и расстрелян…
Мы шли дальше к обгорелому остову большого дома. Сюда приводили людей, приказывали стать на колени. Вперед выходили автоматчики и длинными очередями скашивали один ряд за другим. За несколько часов все восемь комнат были заполнены трупами. Тогда эсэсовцы привезли бочки с бензином и, чтобы скрыть следы своего преступления, облили дом бензином и подожгли.
Мы стояли над пепелищем и с ужасом смотрели на груды человеческих костей, которых было больше, чем углей, пепла и золы.
Еще более чудовищная картина, которую я буду помнить до конца своих дней, предстала перед нами на открытой поляне. Это были так называемые индейские костры, сложенные из человеческих тел.
Обреченные приносили из леса длинные плахи, укладывали их колодцами. Сами ложились на плаху лицом вниз. Автоматчики не торопясь обходили «колодцы» и расстреливали свои жертвы.
Дрова поджигали, и они сгорали вместе с трупами.
Их было много, этих страшных костров. Одни превратились в груды пепла и костей, а другие палачи не успели поджечь. На таком костре я видел человека, закрывшего лицо кепкой перед тем, как автоматчик пустил ему в голову пулю. Я видел двух братьев-близнецов, они крепко обнялись и так встретили смерть.
Наконец, и это, пожалуй, самое страшное, я видел человека, которого гитлеровцы, должно быть, не убили, а только ранили, и он горящим выскочил из костра. В нескольких шагах его все же настигла пуля, и он упал навзничь, на траву, продолжая гореть.
Мы ходили молча и не спрашивали ни о чем сопровождавших нас офицеров и тех немногих узников лагеря, что чудом остались живыми. Лица наших спутников-мужчин были полны скорби, а китаянка поминутно вынимала из сумки носовой платок и вытирала слезы. Должно быть, ей стоило больших трудов не разрыдаться.
После осмотра лагеря нас провели в комендатуру и показали сплетенные из кожи и проволоки плетки, которыми администрация лагеря наказывала непокорных узников. Провинившиеся ложились на скамейку и обхватывали ее руками. Руки привязывали ремнем. Во время порки заключенные должны были сами громко, вслух, считать удары.
— Какой ужас! — воскликнула китаянка, прикоснувшись пальцами к толстому жгуту, который не раз ходил по человеческому телу.
— Никакого ужаса нет! — ответил ей джентльмен в синем берете с гладким холеным лицом. Он захлопнул блокнот, спрятал его в карман и затянулся толстой сигарой.
Все смотрели на него: одни с недоумением, другие с возмущением, а он, ничуть не смущаясь, продолжал:
— Здесь нет никакой сенсации. По крайней мере, для тех, кто видел Майданек.
По приезде в Таллин этот же самый журналист попросил устроить ему встречу с немецкими солдатами и офицерами, которых пленили наши войска. Он долго и тщетно добивался от них признания в том, что немецкий гарнизон сдал Таллин без боя, по причине «стратегического сокращения фронта», о котором в последнее время твердил Геббельс, пытаясь оправдать поражения фашистской армии.
Пленные немцы ни за что не соглашались с такой оценкой. Они говорили с обидой:
— Мы честные солдаты и верно исполняли свой долг. Мы защищали Таллин до последней возможности. Нас никто не может обвинить в том, что мы плохо воевали.
Эти странные «барбакадзе»…
Как бывало не раз, вернувшись в Таллин, корреспонденты пришли к командующему флотом узнать, что будет дальше. Владимир Филиппович Трибуц и на сей раз нашел возможность принять нас. Мы услышали его рассказ о том, как развивалась «Таллинская операция» в целом, на всем фронте — морском и сухопутном. Далее он сказал, что теперь главная задача — без передышки «на плечах противника» вступить на Моонзундские острова и очистить их…
Спускаясь по трапу в штабе флота (штаб размещался в обычном здании, но по флотской привычке лестница называлась трапом), я встретил члена Военного совета вице-адмирала Смирнова. Он остановился, поговорил со мной несколько минут и посоветовал зайти в отделение информации Пубалта, дескать, там много интересных фактов о боях за Таллин.
— Может, вам и пригодится… — широко улыбаясь, пробасил Николай Константинович и добавил: — Надобно напомнить о нашей артиллерии на колесах. Они — геройский народ, только почему-то не пользуются вниманием вашего брата, — с укором сказал он.
Замечание справедливое. Речь шла о нашей флотской железнодорожной артиллерии, сыгравшей немалую роль в битве за Ленинград, но действительно обойденную вниманием прессы. Я знал о 101-й морской железнодорожной артиллерийской бригаде давно. Рассказывали мне, что на Ленинградском фронте все морские и железнодорожные батареи и бронепоезда носили название «Борис Павлович». Видимо, производное от слова «Броне-Поезд». Так их именовали в военных штабах и среди железнодорожников. И когда батарея переезжала с одной позиции на другую, в разговоре железнодорожников по селектору можно было услышать: «Борис Павлович просит пропустить его в ваш район». И оттуда отвечали: «Бориса Павловича можем принять. Пусть выходит». Вскоре дежурный по станции сообщал: «Бориса Павловича отправляю». И вручал жезл старшему кондуктору эшелона, после чего батарея имела право выходить за стрелку и продолжать дальнейший путь по своему маршруту.
Слышал я подчас даже забавные истории, связанные со 101-й бригадой, вроде той, которая бытовала среди нашей корреспондентской братии.
Не следует забывать, что при всех тяжестях войны, блокады, несчастий, обрушившихся в ту пору, все-таки мы были молоды, и стоило отдохнуть, подкрепиться горячим чайком, как начиналась обычная журналистская травля… По нынешним временам тогдашний юмор, может быть, и покажется кому-то не очень изысканным и тонким, но нам он помогал выжить, скрашивал порою самые трудные дни и часы. Так вот, об истории со 101-й. В январе сорок третьего, во время прорыва блокады, старейшина ленинградских фотокорреспондентов Николай Павлович Янов (впрочем, не уверен, было ли в ту пору старейшине и сорок лет, но уж поскольку он старейшина, то и звали его «Яныч») сделал одну знаменитую фотографию, которая публиковалась бесчисленное количество раз. На ней изображены комендоры одной из батарей Григория Иосифовича Барбакадзе Смирнов и Васильев — они пишут мелом на снаряде «За Ленинград». Виден громадный снаряд, стволы тяжелых орудий, а орудия морской железнодорожной бригады были подобны тем, что стояли на крейсерах, миноносцах и береговых батареях. Работу этих орудий фашисты уже успели испытать на себе. Спустя немалое время, нас познакомили с фашистскими радиоперехватами, в которых сообщалось, что на тот или иной участок фронта прибыли «барбакадзе», видно, фашисты решили, что так называются эти пушки. Так подтвердилась одна из «баек», рассказанных самим Янычем.