На какую бы тему ни говорил Шабо с трибуны, он всегда кого-нибудь обвинял и разоблачал. Именно репутация грозного обличителя принесла ему популярность. Не изменил он себе и теперь. Бледный, запыхавшийся, он обвел слушателей диковатым взглядом и приступил к своим инвективам.
– Контрреволюционеры трудятся не покладая рук, чтобы посеять в Конвенте семена раздора, чтобы бросить на его депутатов тень несправедливого подозрения, – заговорил Шабо, не подозревая, насколько близок он к истине. – Кто сказал вам, граждане, что они не ставят перед собой цели отправить вас всех на эшафот? Мне нашептывали, но до сегодняшнего дня я не верил, что очередь дошла и до нас. Сегодня – Дантон, завтра – Бийо-Варенн, а там доберутся и до самого Робеспьера. – Называя эти имена, он даже не предполагал, насколько точно его пророчество. Он надеялся всего-навсего припугнуть Конвент и, возможно, заручиться поддержкой тех, кого перечислил. – Кто сказал вам, что изменники не добиваются всеми правдами и неправдами обвинения самых выдающихся патриотов?
Шабо обрушивал на собравшихся эти риторические вопросы со всей страстью, на которую был способен, и тем не менее его не покидало ощущение, что ему не удается возбудить интерес у коллег. В свою очередь глухой ропот, доносившийся с галерей, напомнил ему первый отдаленный раскат грома. Неужели над его головой вот-вот разразится буря? Неужели он вознесся так высоко только для того, чтобы встретить столь бесславный конец? Ужас Шабо достиг пика. Он вцепился в бортик трибуны, чтобы не упасть, встал на цыпочки, чтобы казаться выше ростом, провел языком по пересохшим губам и заговорил снова.
Но он больше не был великим обличителем. Его амплуа неожиданно изменилось: теперь он превратился в смиренного просителя. Впервые за все время существования Конвента маленький воинственный бывший капуцин произносил подобную речь. Он умолял депутатов не допускать принятия декрета, который может ударить хотя бы по одному из них. Любого народного представителя следует выслушать, прежде чем выносить ему обвинение.
Его перебил голос из зала:
– А как же жирондисты, Шабо? Разве их выслушали?
Шабо умолк и обвел безумным взглядом ряды законодателей, пытаясь понять, кому принадлежит голос. Его разум сковал страх. Он не мог найти ответа, словно кровь казненных жирондистов, восстав, душила его.
Тут раздался другой голос, спокойный и властный. Он принадлежал Базиру, который сохранил мужество, а вместе с мужеством – способность рассуждать здраво. Он встал с места и произнес слова, которые должен был произнести Шабо.
– Жирондистов приговорил к смерти народ, – твердо заявил он. – Тут не может быть никаких аналогий. Сейчас же на основании невразумительных обвинений ведется атака на истинных друзей Свободы. Я поддерживаю предложение Шабо. Я требую, чтобы его приняли.
Следом выступил депутат, который поддержал Базира в том, что любого члена Конвента нужно выслушать, прежде чем выносить обвинение, но в остальном согласился с Филиппо: тех, кто попытается обойти предложенный декрет, следует объявить вне закона.
Но Базиру и тут не изменило хладнокровие.
– Нельзя осудить человека, который пытается избежать обвинений. Он действует, руководствуясь элементарным инстинктом самосохранения. Когда жирондисты приняли декрет об аресте Марата, тот почел за лучшее скрыться. Осмелится ли кто-нибудь из присутствующих осудить поступок великого патриота?
Никто, конечно же, не осмелился. И тогда Жюльен, вдохновленный мужеством сообщника, дополнил его выступление последним доводом и тем самым положил конец дискуссии:
– Если частное лицо пытается избежать обвинения, его не объявляют по этой причине вне закона. Почему же к представителям народа закон должен быть более суров, чем к частным лицам?
Поскольку у многих депутатов имелись веские причины воспротивиться расследованию, требуемому Филиппо, Конвент с радостью ухватился за разумный довод Жюльена и закончил дебаты. Предложение Шабо приняли, и нечистые на руку представители вздохнули с облегчением.
Казалось бы, Шабо одержал победу. Но человек, вдохновивший Филиппо, сдаваться не собирался. С галереи Андре-Луи слушал, наблюдал и подыскивал нового кандидата на роль орудия судьбы. В тот же вечер его видели за ужином у Феврье в компании голодранца-адвоката по имени Дюфурни, который пользовался репутацией выдающегося патриота и был заметной фигурой в Якобинском клубе.
На следующий вечер этих двоих опять видели вместе, на этот раз в самом Якобинском клубе; и там Дюфурни поднял свой голос против вчерашнего выступления Шабо и Базира, опротестовавших инициативу Филиппо. Он призвал якобинцев потребовать от Конвента расследования, которое выявило бы мотивы демарша этих двух депутатов.
Предложение встретили аплодисментами, которые сами по себе показывали, до какой степени упала популярность Шабо.
Народный представитель, тоже присутствовавший в клубе, почувствовал, что у него подгибаются колени. Он едва не расплакался при мысли о том, как легко его заманили в западню. И худшее еще ждало его впереди. Дюфурни только открыл шлюзы.
Отчаяние придало Шабо сил. Он поборол страх и поднялся на трибуну, чтобы представить собравшимся свои объяснения. Неискоренимая страсть к обличениям возобладала и на этот раз. Шабо заговорил об измене, о заговоре, об агентах Питта и Кобурга. Но если раньше его ораторский пыл вызывал у публики воодушевление, то теперь он принес Шабо лишь насмешки. Его перебивали, над ним глумились, требовали говорить по существу – не о Питте и Кобурге, а о себе самом. Шабо, совершенно не подготовленный прошлым опытом к такой враждебной реакции, запинался, потел, мялся и наконец, приняв поражение, начал спускаться с трибуны. И тут раздался визгливый женский крик, от которого у него застыла в жилах кровь:
– На гильотину!
Этот ужасный клич подхватили со всех сторон. Шабо замер на ступеньке, лицо его посерело. Он поднял над головой стиснутый кулак, призывая к молчанию, и крики, гремевшие под сводами зала, стихли.
– В чем бы ни обвиняли меня враги и революционерки, я всегда стоял на страже интересов народа! – крикнул он надтреснутым голосом, мало напоминавшим его обычные мягкие интонации.
С этим невразумительным заявлением он спустился на ватных ногах с трибуны и под враждебными и насмешливыми взглядами тех, кто еще вчера считал его полубогом, рухнул на ближайшую скамью.
На трибуну снова взбежал Дюфурни.
– И этот предатель еще смеет утверждать, что стоит на страже интересов народа! Человек, оскорбивший общественное мнение женитьбой на иностранке, на австриячке!
Шабо вскинул голову. Это было что-то новое. С этой стороны он не ожидал нападения. Значит, прежних обвинений им недостаточно. Значит, существует заговор с целью уничтожить его? Шабо обвел зал безумными глазами и наткнулся на взгляд Андре-Луи Моро, который с любопытством его разглядывал. И было в этом взгляде нечто такое, от чего Шабо пронзило ледяной иглой ужаса. Что делал здесь Моро? И что связывало его с этим негодяем Дюфурни? В Шабо проснулось смутное подозрение, но он тут же забыл о нем, услышав продолжение речи адвоката:
– Какую наглость, какое презрение к собственному народу и его чувствам надо иметь, чтобы выбрать такое время для такого брака! Он играет свадьбу с австриячкой в тот час, когда Антуанетта предстала за свои преступления перед Революционным трибуналом, когда страна, окруженная наемниками чужеземных деспотов, осыпает иностранцев проклятиями; когда наши братья на границах оставляют своих жен вдовами, а детей сиротами. И в такой момент Шабо заключает выгодный брак с австрийской подданной.
Всеобщая ненависть стала ответом и подтверждением его словам. Дюфурни чуть помолчал и продолжил:
– Женщина – это украшение мужчины. Если такое украшение потребовалось Шабо, ему следовало бы вспомнить, что нация запретила ввоз зарубежных товаров. Прежде чем брать себе в жены подобную особу, ему стоило бы поинтересоваться, не связана ли она узами родства с теми, кто служит интересам врагов Франции.