Привели селяне корову огородами и тишком, как определились впредь, и вот стала она покорно внутри двора, о судьбе думая.
Оживлённый Соломон кругами вокруг бегал и сиял удовлетворением больших глаз. Он не прогадал и был горд: оказалась скотинка без подвоха, на все пять мешков легко потянет. Интересный удаётся день. При любой власти жить можно, – думал внутри себя лавочник, – главное, чтобы всякая власть брала возможность иметь к тебе взаимный интерес. С Гансом он договорился получить сначала два мешка при мужиках, потом, без свидетелей, ещё три. Три мешка гешефта! – интересный растёт фрукт. Ганс – не подведёт, ни разу не подводил. Он у нас аристократ, фон Редер, он со своим фоном носится, с диамантом будто, ему легче себе в лоб стрельнуть, чем слово нарушить, – у него такое воспитание. У Соломона, нехай он и не фон, слово тоже твёрдое, потому как враз при обнаруженном обмане германец сделает его жидким, и тогда не говорить еврей наш милый станет, а харкать кровью и сдохнет, возможно, при всей содержащейся в сердце мечте о Флориде и при всём намытом в недрах недостаточного мещанского пропитания золотишком. Писать в костерок, огонь какого охраняет дружище Ганс, дураков здесь нет, да благословен будь опыт.
Радостинцы наши стояли рядком при Мане и, рук не зная, куда девать, шестью глазами танец наблюдали и лучи, испускаемые Соломоном из уцелевших зубов: то присядет на лавку танцор, то резко на неё вскочит, дабы поверх глухого забора на дорогу глянуть. А то вдруг вприпрыжку помчится тележные колёса смотреть какого-то рожна, беспокойный, в дёгте не смекающий. А то посмотрит на мужиков, улыбнётся, зубами брызнет, и опять ноги в руки, забавный мельтешун. Тогда только, когда удивление шести глаз на лбы полезло и рты селяне наши дружно открыли, дружно, видать, желая спросить о названии танца, Соломон открыл голос:
– Одну очень маленькую минуточку, господа, и германский завоеватель привезёт, что надо, я так вам говорю. Шоб мы так жили, как я не вру! Будьте спокойны и не стучите сердцем, чтобы Житомир слышал. Если он услышит, он подумает, что Шушман делает людям неудовольствие, тогда как он делает им счастье. Так разве нет? Отпустите свои нервы, дайте им гулять по хорошей погоде. Немного терпения, и вы будете иметь два мешка драгоценного продукта и три удовольствия в глазах. Это сказал я, а я даром не скажу.
Тут Степан, во взрослый разговор встревать навыка не имея, отважился спросить:
– А сколько, простите Христа ради, ваги в мешке будет. Свои мы знаем, а германские не больно ли худы?
Ах ты, нашу мать туда, – засуровели мужики, сокрушённо заахали и большой за Стёпой признали разум, потому как сами до такого простого вопроса в суете не дозрели.
– У мене война на этот счёт мозги свихнула, – оправдался дезертир.
– А у мене нога соображению хода не даёт, – извернулся инвалид.
Дружно же похвалили паренька за свежую соображалку и загневались гласно на улыбку лавочника.
– Шо ты нахрен лыбишься, али обман нам вчинить думаешь? Если так думаешь, то ты больной на ум и я тебе мозги вправлю, – подступил к улыбке грозный Егор. – Отвечай, пока Маня жива. И сам. И сильно не шути! Мы за сильные шутки сильно в морду вкатим, – жевать перестанешь! Твою ж мать…
– Ой, да шо вы, мальчики. Как бы не больше нашего был? Три пуда в нашем? – три. Эти – в килограммах меряют, по пятьдесят на мешок, вот и считайте.
Мужики на Стёпу разворот сделали и надеждой из глаз брызнули; виноваты, мол, не бережно с учебником обращались, страничку про эти килограммы на самокрут случайно запустили, продымили знание, – спасай!
Нужным признал себя для жизни парень и, мановенье в задумчивости важной побыв, молвил: «Пойдёт!».
Обмякли селяне, кинулись руками одёжу щупать, табачок верный извлекать, нервишкам пропитание. Уселись на скамейку дворовую, как уважаемые гости, стали дымом небеса угощать. В небо ежели хорошо покурить, оно тож успокоится, тучки в ём зараз бегать кончут, и никакого тебе завтра дождя. А всё на место вернуть хош, – дави сапогом какую не нравится жабу, – на небе тут же ход всем делам – извольте дождик, а при сильном осерчании на такую нечеловечность – и гроза тебе на голову, а уж совсем когда озверел – и молния тебе в хату. Дымить оно куда полезней, нежели на жабу случайным шагом наступать. Проверено.
Присел к мужикам Стёпа. Не курить, так хоть поглядеть двор без торопливости. При липах и низкой травке кругом похож был тот на лужок ровненький, от ворот же вела камнем мощёная тропа прямиком в сарай. Симпатично, чёрт. Цивилизация. Сбирал глазами хлопец тленные прошлогодние листья, мечту думал, где бы таких камешков добыть в Радостино, мамку дорожкой порадовать. Негде. Случаем из озера выползет, с испугу будто, так ведь одинёшенек, – не напасёшься и за всю жизнь. Стал тогда думать о жизни всякое.
А такая стояла теплынь благостная, что пошли думки Степановы тётушке Дрёме кланяться, и уж мало чего оставалось до той добраться, как удивительное гудение послышалось, в одном тесте с грохотом дивным.
Автомобиль, – вспомнил Степан иностранное слово. Любопытство – только на картинке видал – встрепенуло паренька; побежал он, калитку отворил и увидел, как? славно – само по себе, покачиваясь над дорогой, будто над нею смеясь, плывёт к нему железное существо, руководимое человеком, фырча округ ласковым зверем.
Улыбаясь на туземное восприятие прогресса, завоеватели в справной одёжке вошли во двор: у двоих на плечах винтовки, третий сапогами сияет и ароматом приятным исторгается, что кадило. А кто пред их глазами? Три, не пришей к пейзажу рукав, обросших разноцветно щетиной аборигена, на разную погоду одетых, один из которых киндер, другой при забавной деревянной ноге, третий – при свирепом взгляде – житель совсем смешной.
Завоеватели оторопели, но виду не подали.
Но уже бежал Соломоша, уже летел, приятно одетый и непогасимо улыбчивый, в полёте щебеча и мельтеша крыльями. Он завертел дело, соколик. Наши стояли смирно, речей не понимая, видом говоря, что их здесь только что высадили и они тихо растут, тополя.
Первым номером солдаты открыли борт машины и перетащили на телегу мешки, нежно уложив на солому, прямо поверх Егоровой винтовочки. Пыхтели от тяжести, что порадовало. Дабы затащить Маню в кузов, прислонили к борту из досок сколоченный трап, привезённый с собой, и по-хозяйски взяли нашу корову за рога. Они не знали, что такое полесская корова. А та себя любит сильней, чем какая-нибудь голыптинская породистая дама. Наша упёрлась – применим иносказание – рогом. На уговоры незнакомым языком отзывалась делами наоборот. И когда подошли мужики, была уже сильно злая, наверное, на их измену Отечеству тоже, и на просьбы их тоже как бы плюнула, и наближался конфуз: один солдат уже за винтовкой, прислонённой прежде к забору, побрёл, удручённый соображением, сколько-то веса мёртвой туши примут ручонки при подъеме.
– Да что ж вы мучаете! – не выдержал Степан, из-за болезни мамы и швец, и жнец, и дояр славный, корову понимающий пуще нынешних и бывших солдафонов. – Застоялась она! Доить надо! Давай ведёрко, дядька Соломон!
Ладненькое ведро принёс лавочник, липового дерева при симпатичной бронзовой дужке, будто не корове удружить, а самой графине заморской, и подобрела душой от такого внимания Маня и молока не пожалела. Всех оделила. И земляков – предателей, и незнакомо смердящих иноземцев. Пили вкусное парное с лёгкой пенкой молочко, улыбались, радовали Маню. Петруха, срочно вспомнив о страстях несчастного Изи, пить не посмел, а стребовал крынку, наполнил её до краёв и, жалостливо расплескивая по причине неровного шага, отправился радовать сироток, прежде сказав германцам «ша» и велев Соломону отнести остаток в дом.
Маня же обрела покой и, безропотно повинуясь руке Стёпы, мелким и похоронно медленным шагом взошла по трапу в кузов, легла; на мужиков, выворачивая им душу, глядела, будущее своё зная. Воткнулось оно в её печальные глаза и выкатило две огромные слезины, отчего заплакал Степан, на всю жизнь их запоминая. Пересказывая потом этот случай, он всегда не стеснялся слёз и жуткой в глазах тоски.