Владимир Конончук
Война и воля
1
В нежном, ласковоруком августе третьего от Победы года, 1948-го от Рождества Христова, как считают, просквозила Елизавету Васильевну Саенкову, тогда Лизоньку, недавнюю студентку от медицины, печаль.
Болезнь, для девушки двадцати уже трех улыбчивых лет воистину прежде невообразимая. А потому, что старшие, храня её наивность от глупостей, о дворянском происхождении уважаемых предков не заикались, и росла Лиза с верой в счастливое будущее своё и человечества сначала в красном галстуке, затем с железным комсомольским значком на гордо растущей поперёд сердца груди, и товарища Сталина этим жарким сердцем любила до готовности отдать душу. Да ещё потому, что война окончилась, а значит, и все страшные несчастья.
Казалось, практики девушки в госпиталях, – долгое время гнетущего внимания разноголосому хору страданий, бытования в морозах смертей, в атмосфере гниения не нужной никому плоти, – наделили её душу иммунитетом, без какого сходят с ума не снесшие гнёта собственного терпения. Она научилась видеть, жалеть, забывать, улыбаться и снова видеть… хорошее во снах и мечтаниях.
Притерпелось сердце: уже прогнавшее не раз по артериям и венам кровь, разбавленную людскими болями, в сбережение своё не учащало биенья. Закалилась душа атеистки Лизоньки в переживаниях; приняла девушка незамужняя жизнь, равно оскомину опыта мудрая вековуха, близкая странной и вечной тайны, той, в одну себя втиснувшей свет и тьму, рождение и умирание.
И что-то уже начинало подсказывать ей о скромности величин сих пред вставшими вопросами о самом смысле пребывания в разуме и речи.
Теперь, волею распределения в скромненькую западнобелорусскую районную больницу («В райбольницу, – написала она маме, – ты только вслушайся, в рай…») единственный педиатр на всю округу, она во всех детских страданиях стала вдруг понимать виноватой себя. Но терпение продолжало любить её и беречь.
Берегло, берегло и на тебе: выпускница столичного мединститута, озарённая светом наук всячески важных и очей профессорских при том, не смогла, не успела – во спасение совести: бессильной оказалась – помочь белоголовому двухлетнему хлопчику.
Светом такой надежды она ещё не ослеплялась Светом ярко-синих глаз глянувшего внутрь её малыша. Он будто бы спал при слабом своём дыхании, и, только когда подсунула она руки под его единственно жаром полное тельце и стала поднимать с кроватки, малыш медленно, тяжкую работу делая, поднял веки. И были глаза ребёночка болезного поначалу как бы невидящи, в мути спрятаны, но заглянула в них встречная жалость доктора Лизы, как сползла пелена с взгляда детского, открыв понимание происходящего, и вызвала неожиданное, ножом насквозь пронзившее девушку сияние надежды. Улыбнулось милое дитя, сделало попытку поднять к ней обвисшие хворостинки своих ручек, верно, обнять. Да не нашлось у тех сил. Упали те вниз, а затем и, сверкнув прощальной ясностью синих глаз, откинулась туда же белая головка, словно веревочкой стала она привязанная. На руках, на руках… милостивый боже… ай, как же это… слёзки на его щеке… он ещё жив?., нет, это мои!., что же это?!
Чувствуя, как перестают держать руки, Лизонька уложила умершего в кроватку и, натужно удерживая рвущиеся в голос слёзы, рванула из хаты, во тьму белого света понесла себя куда бы вон в московских своих туфельках модных: через мягкой земли огород, по тропе кустов мимо, да в озере недалёком нашлась сидящей, при юбочке своей модной московского пошива под белым местным государственным халатом и слабом понимании жизни. Сильно слабом. Потому позволившим вырваться наружу и быть безудержной её разлившейся окрест песне горя, вволю хлебнуть наконец солёно-горьких, вкуса лекарства, слёз.
…Сообщим здесь, что событие наше приключилось в полесском селе Радостино, озеро где замечательно тем, что ни хрена в него не впадает, что оно чисто родниковое и вода в нём даже в жаркое лето далеко не теплая. Ни хрена, значит, ни из хрена в него не впадает, но истекает речушка. И не куда-нибудь, а в само Чёрное море. Недоверчивым надобно объясниться, что не сразу, конечно, подозрительные мои.
Поначалу в Днепро – Бугский канал, потом в Пину, Припять, Днепр и… вообще вранью в нашем повествовании быть не имеет нужды и смысла…
Так что сидела детский доктор Лизонька по грудь свою молодую и гордую при стучании сердца, переполненного любовью к товарищу Сталину, в неласковой воде и ручейно рыдала, тем самым и своей добавляя соли в далёкое море, на которое взглянуть мечтала часто, но безуспешно. Тешило её озеро, мягко и певуче снуя водой по локоткам.
Приводнилась, значит, потрясённая девушка, ровно лишённая даров золотой рыбки поэтова старуха, и выливала переживание из двух глаз. До того выплакала глазоньки, что взамен несчастья с ребёночком вбухнула туда память Сретенку, дом родной в три этажа меж тополей, Красную – как обухом – площадь с радостно струящимся по ней первомайским парадом, товарища на мавзолее Генералиссимуса с его несломимо приветствующей, нечеловечески неутомимой рукой. А потом явилась мама при провожании с Белорусского вокзала, уставленная в дочкино будущее широченными, лучащими страх глазами, и вернула видение глаз и смерти малыша…
– Да перестань уже горе-то плакать, красавица, – прозвучал тут голос и был негромким, утомлённоснисходительным, как сошедшим с неба.
Лиза утихла, встала, кулачками вытерла глаза, посмотрела на берег… и никого не увидела.
– Правильно; приходи в себя, приходи, – откуда-то сверху снова принеслось.
Лиза пристально оглядела прибрежные кусты, светлое небо совершенно изучила, но там только редкие тучки паслись и птицы бешено носились, меж собой при том успевая разговаривать; и невозможность видеть явно близкий источник звука изумила её, в сердце вплыл холод, отчего возразило оно сумасшедшим грохотом, внутри же солнечного сплетения заклубилась тошнота.
– Кто это? Кто это здесь? – пропищала она хрипло, выдыхая из лёгких последний воздух. – Что Вам здесь надо? Какое Вам дело до моих слёз?
– Да ты на шо такая пугливая? Думаешь, привидение по твою душу. Живой, живой я ещё. А ты? Не нахлебалась за войну, не накушалась соплей в Московии? Ну, значится, по адресу явилась. Тут разве только люди, милая, тут сам воздух такого уже нарыдал, что нам больше реветь не в малину. И тебе довольно, пожалуйста. Да и стыдно так убиваться. Писание спроси. Сказано: нема на свете горя, чтоб так длительно переживать, кроме жалости до себя самой, любимой. А по себе слёзы лить вполне грех. Хлопчику, душе невинной, теперь вполне лучше, чем нам здеся, он, может, у самого господа за пазухой. На то его мамка и рожала. Надо, ещё произведёт, дело нехитрое. Поняла?
– Ага, – выдохнула Лизонька, а сама в сторону звука, то есть прибрежных кустов ивняка, внимательно уставилась… Голос молодой, приятный даже, глухо-нежный, у раненных такой бывает, когда на поправке. Всех тогда любят.
Ищет девушка в кустах человека и не видит, но взгляд на себе таки чувствует: щеки жарком покрыло. Верный признак. Краснела Елизаветушка от любопытного на себя внимания и не умела бороть эту слабость. Туфельки или там платье на себе изучать начинала, глазки долу опустив, руки пристраивать поудобней. Ничего с собой не могла поделать, Смущалась, хоть ты тресни.
Здесь, застигнутая голосом в момент весьма неожиданный, в мокром, приклеенном к нежным местам платье чувствуя свою ужасную обнажённость, она сумела лишь мельком на себя взглянуть, ибо впервые её застенчивость столкнулась со страхом и оказалась слабее. Не в силах решить, что же теперь делать, стояла Лизавета в озере, как застигнутая внезапным паводком берёзка. Едва распустивши листочки, пред судьбой смирная.
– Да выходи уже, пожалуйста, докторша. Не трону, ей-богу, Дело у меня к тебе есть, серьёзное дело. Грех мне на тебя смеяться зараз. Да и люди могут заволноваться, куда подевалась, – раздался с берега громкий шёпот.