– А вдруг Вы бандит какой?
– А то як же. И бандит, и чёрт рогатый! Сказал твёрдо – не трону. Просто жалко человека, потому что докторша детская. Простудишься ведь. Кто пацанов лечить будет, твою ж мать. Выходи, будь ласка.
– Нет, сначала Вы покажитесь. Если что, я плавать умею, в бассейн даже зимой ходила, – продолжала испуг Лиза.
– Ну да, ну да… Слыхал, слыхал. Ай да суки… Храм Спасителя взорвали, бассейн там соорудили, «Москва» называется. Чтоб зимой купаться. Ай да большевички. Все им кругом вороги, так чем же наш Христос лучше? Ерунда, что не ходил он с винтовкой и речами супротив сатанинской власти. Всё равно – к ногтю. А я, девушка, вроде как наоборот думаю. Так что не бойся. Выходи. Имей сознательность.
– А сами боитесь показаться? Вот я сначала посмотрю, какой Вы добрый.
– Боже ж мой, – взмолился невидимка. – Вот упрямая заноза попалась. Мертвого уговорит. Выйду. Хоть не в добро мне светиться…
К изумлению Елизаветы Васильевны, один из кустов ивняка вдруг ожил, отделился от собратьев и, едва слышно шелестя листьями, медленно двинулся в её сторону. В леших образованная комсомолка наша не верила, как в любую нечистую силу и подумала, что сходит с ума, но, слава Богу, с приближением движущегося растения успела увидеть в нём спасительные черты. К ней таки направлялся явно человек, от головы до пят сокрытый грязно-зелёным в жёлтых разводах платье с капюшоном, увенчанным венком из кленовых листьев. Вкривь и вкось одет был человек в торчащие веточки разных дерев, мох, траву, бересту и всякую от местной природы всячину, с обликом той самой природы делающую его неотличным. Лицо человека скрывалось за сетчатой, словно сотканной из осоки, вуалью. А уж совсем выдали его стёртые добела мысы кирзовых сапог, мельком взмывавшие над травой.
Вблизи прибрежного песка он остановился и смахнул своё «забрало» на затылок.
– Выходи же, пожалуйста, – опять шепотом попросил незнакомец. – Некогда мне здесь. Шофёр тебя искать кинется, беда будет. Быстрее!
В туфельках, – ясное дело, – потому застревая в песчаном дне каблучками, понесла Лиза с каждым шагом нараставшее смущение своё и всё ярче розовеющее, вниз глазами личико навстречу – конечно же – оценивающему, быть может, даже смеющемуся – ей казалось – взгляду. В одежде, прилипшей к телу, дабы все её формы кому ни попадя предательски выдать, чисто какой-нибудь там Афродитой вынесла она себя на берег и пошла-пошла, в песке утопая, неотрывно и робко изучая, каков он и какая такая трава его пробивает. Только когда в сапоги упёрлась, вздрогнула ресницами вверх и стала близко юного, бритвы не знавшего лица.
Но оказалось, что лицо это изведало прикосновение иное, совсем не гладкость щёк сулящее: широкий и неровных краёв шрам прилёг на нём от уха до середины верхней губы, но чуткая настороженность небесных по цвету глаз сразу отняла внимание на себя, делая изъян неважным, придавая лицу взрослость и некую даже угрюмость человека, шутить какому везло редко. Здесь же великое изумление, с каким взглянула на юношу девушка, заставила его губы чуть разжаться в ироничной улыбке и прошептать:
– Не бойся. Вроде бы я ещё не чёрт, как видишь.
– А кто Вы? – вылетела из Лизоньки – снова! – глупость. Чему-то повинуясь, она также шептала.
– Человек, кажется, – мелькнул улыбкой юноша. – Или уже не похож? Иван моё имя. Только не говори никому. Уж пожалуйста.
И взгляд – немигающий, настороженный, голубого холода.
– Нет-нет, я не о том, Вы человек, я вижу, я о другом… Понимаете?
Сумятица вошла в голову девушки, непорядок случился в доме, где разум её поживал, бардак несусветный, – грубо и честно скажем. Но не случайно, ох и не случайно: шея юноши окольцована была петлёй. Шнурок сыромятной кожи. Внизу яйцо. Привязано за конец. Ребристое. Не жизнь содержащее, – смерть. У сердца.
– Как не понять? – согласился Иван. – Кем бы я тебе ни казался, разве это важно? А ты? Ты – откуда такая взялась? Зачем тебе любопытство? Не видишь, в какой стране живёшь? Или ещё не знаешь, счастливое дитя советской власти? Молчат люди, берегут себя. Улыбаются в день, а ночью зубами скрипят. Страшатся лишнего слова услышать, лишнего слова сказать. И тебя храни Бог, – молчи обо мне. Разнесут. Я по их бумагам давно покойник. Вот тебя и возьмут за клевету. Поедешь в Сибирь задаром работать. Забудешь, красавица белокурая, что есть на свете туфельки. Сунешь свои стройны ножки в такие вот, как у меня, (посмотрел он вниз, носком сапога вправо-влево поводил), хорошо, ежели растоптанные, – и вперёд, к мировому счастью, значит, при большом смысле жизни. Вдоль по вечной мерзлоте… Не хочу за тобой виноватым стать, Лиза.
– Ах, откуда Вы меня знаете?
– Да Полина, маманя стукнутая. Дело редкое – летом застудиться. К знахарке не пошла. Мужик, из партизан, партийный придурок, приказал ни в жизнь. Четыре дня ходила по гостям, советы сбирала, надо ли доктора мальчонке бедному. Опять же, страна ежели теперь советов, как самой решиться и быстро? О тебе сказали, кто – не знаю, но по имени – отчеству. Рванула на пятый к твоему величеству, да поздно… Ты уже не выкай на всю природу. Один я здесь.
Почему-то отмёрз от повешенной гранаты взгляд девушки, и разглядела она под странным одеянием контур немецкого автомата, – любила кино про войну, – а сзади, над плечом, приметила ещё один, скрытый тканью, ствол.
– Хорошо. Я поняла. Я не буду кусту ходячему на Вы говорить, действительно. Ему за меня страшно, – просто смех. Посмотри на себя, бандит несчастный, – гневно шептала девушка, представьте. – Не морщись, не морщись. Обещал не трогать – слушай. Ты – трусливый предатель Родины! Хочешь Советскую власть победить? Ничего себе! Германия не смогла, а он, значит, сможет. Идиотизм настоящий. Сколько по лесам ни бегай, рано или поздно убьют. Разве в этом смысл жизни?
– Сме-елая. От детства в голове, понимаю. Но уважаю. Хочешь меня обидеть? Бесполезно. Я забыл обижаться. А здесь не бегаю, верь, совсем не бегаю. Гуляю по природе. Люблю болото. Иду по нему, а оно чмок-чмок – ноги тебе расцеловывает. Где ещё такое? Это за мной носятся, – языки на плечах валяются. Убьют? Убью-ут, конешно. Но не легко. А честь мою – совсем не смогут. Не выйдет у них чести меня лишить.
И залучился глазами юноша, улыбаясь так широко, как шрам допускал, что стала думать Лиза, конечно ли права, – уж больно не подходила его искренняя весёлость образу газетному кровожадного и подлого убийцы. Но вернула она взгляд на свои туфельки и – нет, кто же он, как не враг? – в лесу прячется, гору оружия на себе носит неспроста, народную власть ненавидит, руки в крови по локоть, может быть. А может, и нет. Светло улыбается. А что в душе?
– Рад за тебя, – с покорной уже улыбкой продолжал громкий шёпот Иван, губ не раскрывая почти. Ах да, – шрам. – Кому сейчас правду ты скажешь? А мне – в любом виде, при полном удовольствии. Воля вольному. Иные мужики, скажу, издаля ну жуть какие смелые, в штаны, прошу прощенья, клали, близко меня забачив. Но я на них ни за что не обижался, – к ангелам ведь пойдут. Может, – не обижаться и есть смысл моей жизни.
– Что-то как-то я не понимаю.
– И со мной бывало. Случаем стрельнул я волка, не чтобы пожрать с голодухи, а жутко злобно зенками сверкнул, поганец. Чисто злом. Как для одного только убивства видит белый свет. Не по уму, – по инстинкту грохнул. Во, – ты удивляешься, а я учебников много читал, как-то из библиотеки ночью прихватили. Для развития любопытства. Про собаку Павлова, – пример, – она на лампочку рефлекс имеет. О лампочке слабо соображаю, в чем её свет, но рефлекс понимаю. Вот на волка именно рефлекс мою руку и дёрнул, – безо всякой в башке мысли гулял я себе и гулял себе. Глаза увидал нехорошие – и шварк, – ловите мух на примус. Бессознательно. Подхожу. Господи, боже ты мой – волчица! Детки кругом. Лежит и плачет, ты подумай, слезами живыми. Смотрит. Глаза со-овсем уж не злые. Как она упала, значит, детишки и подумали: вперёд – легла их мамка вверх титьками, ну, по-вашему будет, грудями с молоком. Они на неё, их много. В боки тыкаются, кушать искают. А нет молока. Молоко кровью стало. А та, видать, помирает, плачет на меня, спрашивает: за шо ты, гавнюк, женщину, как есть мамку, невыносимо обидел?… Волчара – и в слёзы. Не по себе ведь, по деткам. Кто им теперь питание обеспечит? – помрут. Плачет, что долг свой материн не отдаст, честь свою соблюдает. И взяло меня непонимание, прямо до сердца. Шо, спрашивается, я тут натворил? Зло? – вроде нет, страшного зверя кончил, скотину губит, а когда и людей. Добро? А шо ж у меня такое добро из души шкварки вытопило, аж сердце из жопы – я извиняюсь – выпало? Убил легко, как же – последнее зло, а теперь оно помирает при слезах. Разве зло может плакать? Не-ет, плакать даёт душа. Какой бывает человек? Кто плачет, кто нет. Который стал зверюгой, – не может уже. Видал таких. Кривится, кривится, хочется ему, – детство своё иль маму покойную вспомнил, – а омыть оченьки, ясно на свет божий напоследок глянуть, – и нечем. Потому что был человек, стал зверь. Одно дерьмо в ём, а слеза – дело чистое.