– Я, кажется, о смысле твоего бегания по лесам интересовалась, – встряла Лиза. – А ты к волку побежал. Какая здесь связь? Себя с ним сравниваешь? Как бы для всех злой, а для бога своего добрый, потому что плакать не разучился? В оправда… – и смолкла разом, потому что врубился в их шёпот, как топор внезапный, из мира, неосторожно забытого, голос. Принадлежал он шофёру Вите.
– Лизочка Васильевна, где Вы? Васильевна-а! – близко подобрался, чёрт.
– Вон его, вон! – выдохнул Иван. – Быстро! Пожалуйста.
– Витя! – заорала в сторону тропинки меж ивняка девушка. – Не ходи сюда. Я в озеро попала и мокрая ещё. Высохну и скоро буду. Не ходи дальше! – тут она на Ивана оглянулась за одобрением, да уж растаял тот в зелени, опять кустом стал.
– Хорошо-хорошенько, Лизочка Васильевна, – отвечал шофёр. – Только сильно не волнуйтеся, нервы вредно тратить, я уже взад пошёл, бумагу мальчонке надо с подписью Вашей, – катился на убыль звук, – помер, а бумагу ему давай срочным нарочным, что мы без бумаги, едрицка сила, – всё глуше и глуше, – беда… лёгкая она вещь, птичкой беда летает, куда хошь…
Далее слух у Лизы занемог и кончился.
– Умненькая, – проявился шепотом Иван. – Умненькая. А красивая – ох! С ума сойти можно. Первый раз такую вижу. Аж забыл, что дело у меня к тебе. С несчастьем к тебе пришёл, прости Христа ради.
– Господи! Ты сам ходячее несчастье, Ваня. Жизнь одна у всех, а он… Что за радость?… Нельзя разве с повинной? Я слышала, амнистию объявляли, люди из леса тогда выходили. А ты? Разве ты зверь какой?
– Объявляли, – на тихий голос перешел Иван. – Много чего объявляли. Нет – объявляли – другой страны, где так вольно дышит человек. Выходили, говоришь. А где они теперь? А где их дети? А братья и сёстры где? Теперь у нас, в лесу, дурных нема. Вышли уже дурные. Поверили газеткам. Вольно теперь по тундре ходят, вольно в Сибири дышат. Воздалось по вере. Жизнь – одна? Я так не думаю. Так думать очень просто. По мне, душу свою и честь сберегать надо боле, чем саму эту жизнь. Ах да ладно, каждому своё…
Замолчал он, на озеро отвернулся, стал на воду смотреть, а Лиза всё своё нравоучение уронила и слова потеряла где-то в полном непонимании этого человека. Из другого мира пришёл он.
И пришла иная речь: шептал песок с набегающей водой, чуть потрескивая, колыхалась осока, плескалась игривая рыбёшка, высокого полёта птица вскрикнула о своём…
– Нет нам помощи, Лиза, – вошёл в речь природы Иван. – Саша у нас вздумал помереть. От ноги. Осколок – в кость. Не заживает, гниёт – ужас. Не отрежем – похороним. Отрезать-то мы отрежем, знать бы – как. А ни инструменту, ни медикаменту нужного – беда с этим делом. Тут узнал, что доктор приедет к мальцу, решился, сама видишь. Добрый доктор – он любому доктор, а друг наш насовсем уж не герой, ни для кого уже не вредный. А здесь ты, с воспитанием… Что мне делать? Сказать «прости – прощай, Сашка, девка медицинская коммунизмом больная сильно, других людёв за людёв видеть не видит?» Стрельнуть, как он просит, ему в лоб крещёный, поплакать и закопать, где выше? Так!? – уставился Иван в глаза Лизы, и был его взгляд колодцем тёмным, с мерцанием глубоким, от света сокрытым и навек одиноким.
Упали слова девушки в этот колодец, с головой скрылись и не всплывали, – хочет сказать, да как из-под воды скажешь, захлебнёшься; ах, не вода, – слёзы то были, солон был рот. Стояла, немая.
Медленно шла жизнь…
– Прости, коль потревожил, – сказал этой жизни Иван. – Пора тебе, спаси господь. Я тоже пойду. Пока.
– Н-не, стой же… Не у… – словно солью питаться всплывали слова – ходи, пож… – ста. Ну чем я могу? Я не делала таких о – пераций и… и смотреть на них не могла… смотреть, пони – понимаешь? А теперь – на безногих – ужас.
– Куда плакать, Лиз? Книжку найди, с неё спиши, что нам делать, собери, где сможешь, лекарства, инструмент какой. И – ни единой душе! Ни единой! Послезавтра найдёт тебя человек, «пора лечить ногу» – три слова скажет, три. А дальше – нам грех, нам и молитва. Иди с Богом.
– До свиданья.
– Слава народу, Лиза.
… Никто не знал о любви Лизаветы к пению, потому что любила она во сне. Наяву – нет, не то. Голосёнок слабоват, а пойдёт не в ноту, не в мотив – конфуз на помине лёгок – редко и смущённо соглашалась певать, а уж на трезвом соображении и не просите. Наследственным было отношение девушки к музыке, уж мы то знаем, а Лиза ведать не ведала, иначе вполне могла бы славной певицей, а то и композиторшой стать, не профукай она своё наследство за делами медицинскими и общественными, или роди её мама в другой стране. Но сон легко не обдуришь, он тебе – уж будьте покойны – воротит, где горю недоплакано, где счастью недорадовано. Любой уговор без пользы.
От самого детства и пела она во сне. А какие песни! А как исполняла! Сами – знайте – ангелы, что при ней всегда в это время летали, от восторга смолкали подпевать, крыльями только хлопали. Певица наша по недоразумению наблюдала, что она с птицами совместно летает, с голубями мира – думала – так мы её за то простим: откуда ей про ангелов?
Сейчас она думала, что это чайки, ведь летала над морем, желанным и Чёрным, из оперы пела, на языке иностранном, о любви. Сон – не обдуришь!
Вот была война, беда над каждым шагом стояла, – где радостные были песни?! Плакала во снах Лиза, по чёрного цвета траве на коленках ползая, что-то там ища: то оторванную руку найдёт, то два мёрзлых, кем-то потерянных глаза в ладошках подымет и давай высматривать, кому это их вернуть, – некому. Обидно было.
Но настала победа, стало можно покушать на ночь и слегка вообще помечтать, – прилетели птицы и песни. Справедливость войной не убьешь!
И вот над самым прекрасным морем в самом светлом небе звучит её радость – бескрайная, как теплая внизу синева, чайки – одобрительно и вокруг; улыбается во сне Лиза, мечту смотрит, песню поёт…
И вдруг: будто вечер наплыл, посерело округ, берегов песочных не видать стало за погодным капризом. Смотрит она вверх – нет вверху солнца. Смотрит вниз, а там сузилось море до размеров аквариума, и всплывают к его остекленевшей поверхности стремглав всякие рыбы со страшно большими глазами, бьются ртами, со звоном их до крови расшибая, – вырваться и сказать, – и она замолкает в жалости, пытаясь слышать, вслушивается – и просыпается: стучат в окно.
Размеренно, как равнодушно, позвякивает стекло, длинную меж звуков храня паузу. Звякнет, подождёт себе, дважды два в уме сосчитает или сложнее что, звякнет опять. Будто не человек забавляется, а берёзка у больничного окошка маятником обратилась и веточкой слегка, листочком своим сухим чуть…
Темень и тишь, рассветом ещё не запахло. Окно в решётке из арматуры высоко – над цоколем, вытянутой рукой не достать. «Дзинь!» Деревцо на фоне лунного заката недвижно и молчаливо. Нет, – не ветер. «Дзинь» Чёрт возьми! По темечку. Равнодушно. Размеренно. На смену сну о поющих рыбах заступал разум.
Пошёл третий день, – догадалась Лиза. Осторожно догадалась, застенчиво.
В комнатке гостевала темень; утренней кровью солнца уже собиралась насытиться заоконная серость; в неё отворила она створку и, головою ткнувшись в решетку, попыталась заглянуть. Ничего живого.
– Ты зачем хулиганишь? – спросила у березки. – Стучишь, будишь меня ни заря, ни свет.
– Встала, слава те господи! – кто-то отозвался снизу странным голосом, по-стариковски хриплым и тонким по-детски одновременно. – Я здесь за дятла, прошу извинять. Ногу пора лечить, а то солнце скоро. Пора лечить ногу.
Кто-то отошёл от стены, маленький, на тень похожий, засветлел вдруг, осветился лицом, вверх глядя, и оказался мальчишкой, в кепке, с торбой на спине.
– Кидайте, тётенька, чего у Вас до меня, а то горло болит говорить.
– Ты что? Не смогу через решётку. А вдруг увидят? С торца дверь в приёмный. Иди. Открою.
Мальчонка имел голодными глаза и босыми ноги. Ступив на ещё сырую после вечерней уборки тряпку, он подтянул кверху вчера ещё отцовы штаны в заплатках, деловито и тщательно вытер с ног грязь, неслышно пошел за Лизой. Вопросу, как его зовут, ковырянием виска указательным пальцем отношение своё обозначил: тронулась докторша от любопытства. Помотал головой предложению чая, но таблетку «от горла» в рот сунул. И всё на дверь посматривал, – некогда человеку.