И мне вдруг стало до чёртиков обидно – обидно за каллы эти несчастные, которые, на самом деле, намного красноречивей меня и вместо меня говорят с ним каждый вечер, каждый вечер шифр передают секретный. А он о них так, словно я ему не цветы, а червей подбрасываю. Дохлых.
– Не стоило рассчитывать, что в вас хоть сколько-нибудь развито чувство вкуса, Снейп.
Ну вот, я это сказал. И тут же пожалел о своих словах, потому что большего бреда и придумать невозможно. Потому что сказать такое музыканту – это бросить ему перчатку в лицо.
Он только пожал плечами и как-то странно дёрнул щекой, а потом посмотрел на меня так, что я впервые за всю свою жизнь почувствовал себя пустым местом. Не «ничтожеством», как уверял дядя Вернон, не «безмозглым мальчишкой», как убеждала тётя Петуния, и даже не «жалким ублюдком», как однажды выразился Дадли, а именно пустотой, никем, бесполезным куском пространства. И чтобы справиться со странным болезненным комом в горле, чтобы ощутить свою никчёмность ещё ярче, ещё острее – я молча закрыл глаза. А когда открыл их – пусто было везде.
Снейп ушёл.
– Да чтоб ты подавился своим чёртовым Бетховеном! – заорал я ему вслед. Резкий порыв ветра швырнул мне в лицо вонючий обрывок утренней газеты.
Прекрасно, Поттер, просто прекрасно.
Поразмыслив, я решил, что в этом неудавшемся разговоре всё-таки можно отыскать плюсы. Например, теперь я знаю, как звучит его голос. А это, вдобавок к пальцам, глазам и сволочному характеру уже очень даже немало.
Ему бы петь, думал я. Ему бы петь арии, каватины или, на худой конец, так любимые Невиллом романсы. И забыть навсегда про своего Бетховена.
Только вот почему-то в этой проклятой темноте, среди весеннего запаха гнили и выбитых фонарей, когда даже последняя сигарета гаснет от царящей повсюду влаги, в голове бесконечным повтором звучит до боли знакомая «Лунная соната».
***
«Ну здравствуй, Северус».
Я не мог больше приветствовать его вслух. Что бы там он ни говорил о моих мозгах, их вполне хватало на то, чтобы не ступать босиком на минное поле. Первое впечатление было безнадёжно испорчено, а значит, оставались только жадные взгляды, и надёжное укрытие широкого дуба, и вот это тихое, безмолвное:
«Здравствуй, Северус».
И тогда я кое-что заметил. Впервые, спустя бесчисленные дни и недели сумасшествия, спустя бесконечные ноты и звуки я смог застать Снейпа врасплох. Я поймал его, как ловят редкую красивую бабочку, я набросил на него сачок.
Когда он выходил навстречу пронизывающему ветру, пряча руки в дырявые карманы пальто, и думал, что рядом нет ни единой живой души, в знакомых до боли, до помутнения рассудка чёрных глазах мелькнула и погасла она.
Пустота.
Это как воздух без кислорода, как часы, которые остановили свой бег. Её было так много, что она не вместилась – вылезла из зрачка, расползлась за пределы радужки.
Её было так много, что я застыл, замер в своём укрытии, гадая, что мне теперь делать с этим новым знанием. С этим новым Снейпом. Потому что в одном человеке не может быть столько пустоты, а если она там есть, значит это и не человек вовсе, а механическое существо без сердца. Без души.
Где твоя душа, Северус?
Снейп давно ушёл, а я всё стоял, вцепившись в ветвистый, истекающий весенними соками дуб и думал, думал… О том, что живёт у него внутри, и о том, каких усилий ему стоит это скрывать. Стоял и не понимал, что должен был пережить человек, чтобы так смотреть и так играть, так жить своей музыкой. Оттого и Бетховен. Оттого и рояль этот каждый вечер. Кажется, он – то единственное, что ещё способно разбудить чувства Северуса Снейпа.
Куда уж там безмозглому студенту Гарри Поттеру.
И тут бы мне и смириться, и бросить эту затею, пожав плечами, но видимо что-то такое, упрямое, всё-таки родилось вперёд меня. Храбрость. Или глупость. Это уж как посмотреть.
И оно протестовало.
Апрель уже перевалил за середину, когда я начал писать ему письма. Сирень была белоснежно-фиолетовой, цвела прямо под окнами общежития, а я дышал ей и никак не мог надышаться. Вырывал листочки из тетради. Разглаживал в ладонях. Они мятые были, неровные, но мне не было стыдно. Денег на красивую бумагу не хватало. Цветы дорого стоили.
Я нервно грыз карандаш и в каждом письме спрашивал одно и тоже. Северус ошибался: с фантазией у меня всё в порядке. Просто мой вопрос был нужный, правильный.
«Почему ты никогда не улыбаешься?»
Я знал, что он не ответит. Может, он и вовсе не читал эти письма, может, даже конверты не распечатывал. Мне просто нужно было писать их – и я писал. Приходил в знакомый двор, бросал письма в почтовый ящик. Потом – долго мучил скрипучие качели, стремясь взлететь как можно выше. Быть чуть ближе к небу.
Гарри Поттер – влюблённый идиот.
Он не хотел меня видеть. Отворачивался, презрительно кривил губы, стоило мне случайно попасть в поле его зрения. Исключением оставались концерты. Там Северус Снейп по-прежнему был предельно собран и отстранённо вежлив. Артист должен держать лицо.
Он коротко склонял голову, отточенным движением откидывал волосы со лба. Старушки восхищались. Аплодировали. Я заворожённо смотрел, как тяжёлая глянцевая волна рассыпается по плечам.
В мае что-то пошло не так.
Был очередной мерзкий дождливый вечер. С неба падали крупные капли – тёплые и матовые, как топлёное молоко.
Я бросил очередное письмо в почтовый ящик и привычно отыскал взглядом окно на третьем этаже. Мне просто хотелось знать, что Северус там, в тепле и уюте. Наверняка сидит за столом на своей тесной кухне и цедит горячий чай без сахара. Или запоздало просматривает утреннюю газету. А может, склонился над стареньким пианино и наигрывает негромкую мело…
Осознание, что его нет, пришло внезапно и оглушительно, стоило только бросить взгляд на мёртвое, тёмное окно. Мне не нужны были доказательства. За месяцы одержимости я научился чувствовать Снейпа, как никого другого.
Сигарета дрожала в пальцах. Губы дрожали тоже. Скрип качелей успокаивал. Так и сидел молча, скрипя качелями, пока пачка не опустела.
Он появился в полночь, словно нечистая сила из сказок, он шёл медленно, опустив плечи, не глядя по сторонам. Остановился, оглянулся как-то потерянно, словно не понимал, где находится. А я – до крови прокусил костяшки собственных пальцев. Пустота была снова: в глазах, в лице, в непривычно тяжёлом теле. Я почувствовал эту тяжесть на себе, будто это я сам сейчас поднимался по обшарпанным ступеням, вцепившись в перила. Будто это я, а не он никак не мог отыскать в кармане связку ключей.
Северус Снейп был болен, и я подцепил его вирус.
– Ты слишком бледен, Гарри, – говорила Гермиона. – Ты вообще спишь ночами?
– Всё переживаешь из-за Джинни, друг? – спрашивал Рон. – Да брось ты, она вон уже с Дином встречается. Найди себе новую девчонку.
– Я хочу побыть один, – отвечал я, в очередной раз хлопая дверью.
Я хочу побыть с ним.
Снейп возвращался за полночь ещё дважды. На третий раз мне удалось перехватить его, когда он садился в красный дабл-деккер. Вспомнив про спонтанность, я попытался незаметно прошмыгнуть следом и спрятаться на заднем сидении. Только всё равно ничего не вышло.
«Опять ты!» –Чёрные глаза сузились, и я вздрогнул всем телом от окатившей меня ледяной волны ярости. Его ненависть можно было потрогать руками. Но это было лучше, гораздо лучше «пустого места».
Я улыбнулся Снейпу.
Он выскочил из автобуса на следующей остановке, наступив с размаху в гигантскую лужу. Брызгами окатило его всего, с головы до ног – и стёкла дабл-деккера заляпало.
«Проклятый мальчишка!» – Услужливо донёс до меня порыв ветра. Северус не обернулся. У него с пальто вода стекала.
Проклятый мальчишка не имел никакого права лезть в его жизнь. Нагло, бесцеремонно вторгаться в личное пространство. И разгадывать его тайны он не имел никакого права. Но мне наплевать было – я болел. Я на стенку лез и едва не выл от боли.