Мнишек выслушивал славословия с равнодушным видом, как человек, привыкший к лести зависевших от него людей, однако, разумеется, они не были ему безразличны и тешили самолюбие магната. Пани Ядвига, во время всех этих дифирамбов с нежностью глядевшая на мужа, обернулась к отцу Бенедикту и назидательным тоном произнесла:
– Не забывайте, святой отец, что мы жертвуем Господу и святой церкви гораздо больше земных богатств, ведь наш младший сын Франтишек избрал духовную стезю.
– Только в таком благочестивом семействе, у таких родителей могло взрасти набожное чадо, подобное юному пану Франтишеку, – продолжал блистать своим красноречием и угодливостью отец Бенедикт. Его раскрасневшееся от вина гладко выбритое лицо приобрело в этот момент чрезвычайно слащавое выражение.
– Что, Франек, – обратился воевода к сыну, все это время сидевшему почти неподвижно со смущенно опущенными глазами, – quae sunt caesaris, caesari; et quae sunt Dei, Deo?[2] – Старший наш сын верой и правдой служит его величеству и Речи Посполитой, – продолжал он, уже обращаясь к Гридичу, – двое средних еще готовятся к сему, но, без сомнения, будут полезны нашему отечеству. Так и Богу воздадим Богово, епископ из рода Мнишек восславит имя Господа, как прежде наши предки славили имена государей!
Марина внимательно слушала присутствующих, наблюдая, как литовский гость умело резал мясную закуску изящным ножом с костяной ручкой в виде обнаженного торса Венеры, извлеченным из кожаного футляра. Слава… Как часто она слышала это из уст родителя. Слава… Наверное, это то, когда о тебе говорит весь мир и все преклоняются перед тобой, и даже когда ты умираешь, это то, что остается после тебя на земле. «Но слава – удел мужчин, – думала юная панна, а значит, это совсем не для нее. – Скорее бы закончился ужин, батюшка часами может проводить за столом, – проносилось в ее хорошенькой головке, – тогда можно будет спросить матушку, не с известиями ли о князе Збаражском пожаловал этот литовский пан. Ну вот, уже отченко приглашает гостя к себе». Воеводянка поспешно встала и сделала реверанс, видя, что воевода покидает залу вместе с Гридичем. Увы, юная панна и не могла догадываться, что этот визит посланца Сапеги станет судьбоносным для нее и принесет известие совсем о другом женихе.
– Ну, пан Ян, отведай-ка моих вин, да не стесняйся, пей за двоих, а то мой эскулап лишает меня и этой отрады! – Мнишек широким жестом указал Гридичу на стоявшие на столе бутылки.
Хозяин и гость вошли в круглый кабинет, располагавшийся в башне замка, окнами обращенный в сад, разбитый на бастионах. Вероятно, он предназначался для отдыха – в углу стояло несколько музыкальных инструментов, а на обитых тисненой кожей стенах красовались картины с изображениями натюрмортов. Гридич привез воеводе весьма важное письмо от своего хозяина, Льва Сапеги, однако все самое тайное патрон уполномочил передать в беседе с глазу на глаз. Предложение канцлера было весьма щекотливое, и посланцу предстояло употребить максимум убедительности, дабы получить от пана Юрия желаемый ответ.
Поблагодарив Мнишка, посланец протянул ему запечатанное письмо и, пока тот раскрывал и читал его, с удовольствием принялся за предложенный напиток. По мере того, как воеводе становилось известно содержание текста, лицо его делалось все более насупленным, он тяжело засопел и резким движением расстегнул ворот рубахи.
– Душно! – наконец выдохнул он. – Астма душит. Открой окно, любезный пан, и подай мне вина.
Гридич тотчас же подошел к одному из окон, застекленному дорогим венецианским стеклом, и откинул оловянную защелку. Вечер был тихий, моросил мелкий дождь, и комната медленно наполнилась сырым холодным воздухом. Сделав несколько глотков из поднесенного паном Яном серебряного кубка немецкой работы, Мнишек жестом пригласил гостя сесть и с некоторым облегчением произнес:
– Ничто лучше старой доброй мальвазии не разгорячает кровь и не освобождает дыхание. Никогда не слушай лекарей, пан Ян, слушай свою природу. А природа человеческая не может без вина. Usus est optimus magister[3].
Под эти нравоучения Гридич, не теряя времени даром, уже допивал бутылку в прямом смысле драгоценного напитка, ибо воеводские вина, привозимые с разных концов Европы, действительно были превосходны и стоили не одну тысячу злотых. Мнишек пытливо смотрел на него, ожидая, пока секретарь Сапеги придет в то состояние, когда язык может сказать больше, чем приказывает разум. Содержание письма повергло его в большое волнение, и теперь он желал получить от Гридича как можно больше сведений о том деле, ради которого литовский канцлер прислал сюда своего поверенного.
– Так что же, пан секретарь, – придвинувшись ближе к гостю, медленно проговорил хозяин, – вельможный Сапега пишет, что сын покойного московского тирана Ивана Васильевича Дмитрий жив и находится теперь у кузена зятя моего, князя Адама Вишневецкого? Пан зять так редко навещает нас, что его милость пан канцлер литовский более в курсе дел дома Вишневецких, нежели мы здесь.
Гридич криво усмехнулся, слушая слова воеводы. «Старик неспроста прикидывается, – думал про себя шляхтич, – не может он не знать того, о чем уже прослышали не только в Литве, но и в Короне. Стало быть, хочет побольше из меня вытянуть. Ну да бог с ним, скажу ему, ведь все равно рано или поздно узнает от Вишневецких». Отставив в сторону очередной опорожненный кубок, он с жаром ответствовал:
– Еще в бытность благодетеля моего послом в Москве три года тому назад москали говорили ему тайком, что Дмитрий жив, и показывали на безвестного юношу-чернеца. Спасаясь от убийц Годунова, царевич бежал, скрывался под личиной монаха, и после пришел в наше отечество, прося помощи. Он был наслышан о христианском сострадании первых вельмож Речи Посполитой, потому и решился идти к нам, хотя прежде и думал податься к запорожским и донским казакам, дабы вернуть отцовское наследство.
– Золотом богата Москва, а наша Речь Посполитая рыцарскими доблестями и христианским состраданием, – Мнишек в задумчивости поджал мясистые губы. – А скажи мне, пан Ян, как могло быть, что Дмитрий спасся, москаль ведь и шагу не ступит, чтобы не шло за каждым по три шпиона?
– Ясновельможный пан мой благодетель рассказывал, что царевича спас некий доктор-немец. Узнав о намерении Годунова подослать убийц, ночью тот клал на место Дмитрия другого ребенка, схожего лицом. И если возникнут какие-либо сомнения, патрон мой готов предоставить доказательства истинности царевича, пребывающего теперь в Брагине у князя Адама.
– Доказательства? – пан Юрий несколько оживился и, придвинувшись еще ближе к Гридичу, положил пухлую ладонь ему на плечо. – Говори же, пан секретарь, всем ведомо, как дудку настроишь, так она и заиграет, – прибавил он с заметной иронией.
Гридич уже немало имел дело с высокопоставленными вельможами, но разговор с Мнишком держал его в таком напряжении, какое помнилось ему со времен, когда он учился в школе и страшно робел перед строгим учителем. Намеки воеводы были столь двусмысленны и циничны, что он не знал, куда повернуть разговор, чтобы угодить ему.
– Царевича готов опознать служитель вельможного пана Сапеги Петровский, он москаль, служил когда-то в Угличе и хорошо знал сына тирана, – начал он, пытаясь справиться с волнением.
– «Нет царя, что не произошел бы от раба, и нет раба не царского рода», – Мнишек встал, опираясь на плечо Гридича, почувствовавшего на себе весь вес его огромной туши, будто вдавившей шляхтича в лавку. – Так, кажется, говаривал Платон? Неужто пан Лев ограничился показаниями слуги? Да после таких доказательств нас засмеют и свои, и чужие!
– Московские бояре пишут пану канцлеру, – запинаясь, скороговоркой заговорил Гридич, – что примут царевича и посадят на родительский трон. Письма эти есть на руках у пана Сапеги, я сам лично видел их и могу перечислить их имена. Первейшие вельможи государства – и все ненавидят тирана Бориса, а тот казнями пытается заткнуть рты недовольным, чем вызывает в народе еще большее к себе отвращение.