— Какого рода подтверждение требовали от вас стражи? Неужели им недостаточно вашего или моего слова?
— Они на службе. Стоя в карауле, поверили бы вы человеку, утверждающему, что он — солдат нашей армии, но не представляющему никаких тому доказательств? Наши стражи совершенно особая каста, их нельзя мерить привычными вам понятиями. Как вы могли заметить, мы оторваны от мира, и в силу это довольно косны. То, что в большом мире регулируется нормами закона или морали, у нас подчиняется традициям. Превыше закона для нас обычай. У нас нет армии или полиции, за исполнением обычаев и традиций следят стражи, а их волю не принято подвергать сомнению.
Сказать, что я был удивлен, значит, не сказать ничего.
— Как же так: ни армии, ни полиции, одни стражи? И как, с позволения сказать, справляются эти господа?
— О, поверьте мне, превосходно. Ваши солдаты и полицейские больше заняты перекладыванием работы друг на друга. Помните господина Анифьева, которого ограбили в N-ском саду? Он пошел к патрулировавшему сад полицейскому, а тот принялись уверять, что поскольку грабеж совершился в раннюю пору, к его ведомству он касательства не имеет, так как полиция ответственна за порядок в саду лишь с восьми утра, а происходящее прежде сего времени — забота армейских чинов. Анифьев двинулся к нашим, но штабисты сказали, что его часы торопятся, и отправили обратно в полицию. Пока он так бегал, преступников след простыл. В Мнемотеррии такого произойти не могло. Однако я вижу большее село. Давайте-ка попробуем убедить нашего любезного извозчика дать лошадям передохнуть, а нам — побродить по местному рынку.
Мне показалось, что Габриэль хочет уйти от расспросов, и с моей стороны было бы бестактным продолжать пытать его. Наверняка, его уклончивость имела свои причины. Тем паче, в действительности меня куда больше занимала перспектива размять ноги.
Рынок расположился возле храма. Храм стоял на возвышенности и напоминал крепость своими мощными стенами, длинными узкими окнами и высоким забором, отгораживающим его от мира. Крыша были выложена черепицей, каменная кладка забора и стен осталась первозданном виде, без краски и штукатурки. Вниз сбегала мощеная камнем дорога, по обеим сторонам которой расставили прилавки местные жители. Здесь продавалось все, начиная от молока — коровьего, козьего и даже кобыльего, и заканчивая длинными кинжалами в узорчатых кожаных ножнах. Были вязаные вещи и мотки козьего пуха, мягкие овечьи шкуры, ткани, деревянная и глиняная посуда, домашняя утварь. В загонах квохтали, мекали и блеяли животные.
Не меньше товаров меня заинтересовали сами торговцы. Акцент их был настолько силен, что я не разбирал слов. Что до одежд, то это оказался сильно упрощенный вариант наряда стражей, а именно кафтан с расшитым поясом, безрукавка и хвостатая шапка. Кинжалы носили все. На мой вопрос, почему среди торговцев отсутствуют женщины, Звездочадский отшутился, что жители села прячут их за высокими заборами.
На несколько мелких чаяний, что завалялись у меня в кармане, я накупил местных сластей: медовой халвы, нанизанных на нитку грецких орехов в загущенном виноградном сиропе, маленьких слоеных пирожных, где тесто перемежалось толчеными орехами. Мне хотелось понаблюдать за той формой оплаты, о которой рассказывал Звездочадский, но, как видно, она применялась нечасто. На моих глазах за покупки отдавали монеты да привычные имперские банкноты.
Ближе к городу сел стало больше, а дома сделались богаче — двух и трехэтажные, с затейливой резьбой, с яркими фасадами, с цветными стеклами летних веранд. По просьбе Звездочадского, подкрепленной щедрыми чаевыми, извозчик довез нас прямо к усадьбе. Мы проехали по подъездной аллее, усаженной туями, распространявшими маслянистый запах хвои. По вечнозеленым ветвям в поисках орешков скакали шустрые белки. Сойки с голубым зеркальцем на крыле косились на нас любопытными бусинками глаз.
На стук колес из дома выбежала девушка. Она задержалась на ступенях на миг, затем устремилась нам навстречу. Ночная Тень, не дожидаясь, пока повозка замедлит ход, спрыгнул, подхватил девушку в объятия и закружил. Та заливисто хохотала. По ветру летели черные кудри да синяя с серебряными маками шаль, по которой я признал сестру Звездочадского.
— Ты приехал! Приехал! — радовалась она как ребенок. Шаль соскользнула с ее плеч и упала на землю, но девушка не заметила этого.
— Конечно, приехал. Разве я мог подвести любимую сестренку? Настоящий мужчина всегда держит слово.
Январа едва доставала брату до плеча — худенькая, хрупкая, с узкими бедрами и неразвитой детской грудью. Однако незрелость форм ничуть не портила ее, а лишь добавляла невесомости всему ее облику, отчего девушка казалась не земным существом, а крылатой дочерью эфира. У Январы была до прозрачности тонкая и ослепительно светлая кожа, мягкий овал лица, небольшой ротик с ровными белыми зубками, которые она охотно открывала в улыбке. Высокий, как и у брата, лоб обрамляли черные кудряшки, задорно подскакивающие при каждом повороте головы. Однако самым привлекательным на ее лице были глаза — широко распахнутые, насыщенного оттенка небесной синевы, под прямыми черными бровями, они походили на безбрежные озера, отражающие целый мир.
Я вышел из повозки и приблизился к этому небесному созданию.
— Януся, это mon frere d`ames[7] Михаил Светлов, — рекомендовал меня Габриэль. — Моя сестра, Январа.
Живость девушки пленила меня. Подвижная, с быстро меняющейся мимикой, сестра Зведочадского была красива не той выверенной пропорциональностью античных статуй, что так ценилась в свете. Ее красота была робкой, неброской, но проявляющейся тем яснее, чем больше вглядываешься в эти милые черты. Январа точно искрилась внутренним электричеством. Оголенный провод, бушующий поток, гроза, ветер в лицо — вот какие сравнения приходили на ум. Ее легко было представить в танце, во время пешей прогулки или верхом, даже в театральном действе, но решительно невозможно — в кресле с вышивкой в руках.
Девушка шутливо погрозила Габриэлю пальцем:
— Вот теперь ты не сможешь разыгрывать меня своими армейскими историями. У меня есть свидетель, который все-все поведает из первых уст. Ведь вы не станете на сторону брата, Микаэль?
Не понимая, о чем она говорит, но абсолютно завороженный звучанием ее мелодичного голоса, я кивнул:
— Я всецело на вашей стороне.
Я поднял с земли шаль и подал Январе, за что был отблагодарен улыбкой.
— Зовите меня Янусей, как все домашние. Признаться, я куда больше привычна к этому имени, — сказала она, изящным движением набрасывая серебряные маки себе на плечи.
Мы прошли в дом, где были встречены слугами. Я поймал себя на мысли, что успел отвыкнуть от домашней суеты. На войне тоже кипело движение, но там оно было жизненной необходимостью, отмерялось скупо и большей частью отвечало той или иной потребности. Здесь же суета вершилась ради самой себя. Слуги украдкой посматривали на меня как на диковинку, я со своей стороны с не меньшим интересом изучал окружение, в котором очутился.
Когда мы разместились, Габриэль повел знакомить меня с матушкой. Пульхерия Андреевна приняла нас в просторной Античной гостиной, сидя на обитом сафьяном диване с подлокотниками в виде фигуркок богини Ники. Она играла веером из янтарных пластин, то открывая его, тогда становилось видно изображение танцующих дам и кавалеров, то пряча нарисованное. Мягкие белые руки, которые хозяйка протянула нам при встрече, пахли духами и сдобой. Это была начавшая полнеть женщина средних лет, тот идеал красоты, что неустанно воспевают поэты и живописцы. Свои волосы сочного оттенка осенней листвы матушка Габриэля убрала под кружевную косынку, открывая округлое лицо с пухлыми губами бантиком и такими же огромными, как у дочери глазами, только не ясными, а сонными и томными. Шею Пульхерии Андреевны украшала черная бархатка с перламутровой камеей, покатые, без единой выступающей косточки плечи прикрывала вязаная шаль.
Хозяйка потчевала нас чаем с имбирным печеньем и вареньем из грецкого ореха. Варенье подавалось в хрустальных розетках, есть его полагалась серебряными ложечками. Во время чаепития госпожа Звездочадская интересовалась, как мы добрались и что видели дорогой, рассказывала про сильные заморозки, побившие плодовые деревья в саду, выспрашивала меня о домашних, а, узнав об отце Деметрии, — и о нем тоже. О войне она не упомянула ни словом.