– Помни об этом, сынок. Не забывай никогда, – целуя перед сном Дзахо, ласково добавляла мать, закончив сказание. – Видишь, как трудно пришлось орлу, покуда не превратился он в горца. Ты должен ценить это, мой маленький борги. Носить о сем память, чтобы вырасти настоящим орлом – защитником своего народа.
* * *
…Так это было в седые времена или нет, Дзахо Бехоев не знал, но знал неоспоримо одно: среди прочих птиц горцу дороже всех образ орла. Ведь не случайно смелого, гордого человека на Кавказе издревле зовут не иначе – орлом. «Родился сын – счастливый отец возглашает: у меня родился орел! Дочь возвратится откуда-нибудь домой проворно и быстро, мать обязательно скажет: прилетела моя орлица…»
…Есть в горах и другие легенды.
Когда мудрые думают о превратностях судьбы в этом мире, когда отцы вспоминают погибших вдалеке от родных становищ сыновей, или когда сыновья вспоминают о сложивших головы отцах, считают, что не горец произошел от орла, но орлы от горцев.
Потому-то на дверях старинных домов, на колыбелях, ни кинжалах и саблях нередко встречаются чеканка и строгий облик орла. Потому-то горцы Кавказа всегда смотрят в небо с любовью, с надеждой. Так же смотрят они и на гордо парящих орлов. Бесконечно любят горцы свободное синее небо!
Помня все это, храня с детства, как святыни, легенды и песни родного ущелья, Дзахо глянул в бездонную, головокружительную синь Великого неба. В его черных, сверкавших как сырой агат глазах, отразился белый рай облаков и алмазные пики искрящихся ледниковых гор, отразились в них и вольные крылья парящих орлов. Но… вместо света и радости тень муки легла на его чело, губы мертвенно побледнели. «Кто я? Что делаю? Чью проливаю кровь?!.» – Дзахо зло натянул узду, спрыгнул с седла, покачнулся, едва не упал, но удержался на ногах. Долго стоял он так в молчании, обняв рукою крепкую шею коня; стоял с застывшим, затуманенным думой взором.
«Разве я не люблю свою землю? Свой народ?.. Разве сердце мое не клокочет ненавистью к гяурам? Я ли не чту обычаи наши?!» – Дзахо сдавил ослабевшими руками голову, тяжело сел на ствол расщепленного бурей дуба. Скрытое раскаянье когтило измученное сердце, глухое сомнение терзало душу.
«С кем ты, Дзахо? Почему не со своим народом? – жег вопросами тайный голос. – Почему ты не вернулся в отряд Занди? Отчего не ушел к Шамилю? Почему не мчишься сразиться с общим врагом?! Знай, люди не простят измены… Предателю нет места на священной земле предков. Или ты позабыл клятву горца: человеком родился – человеком умру! Разве не учил тебя с колыбели отец: продай поле и саклю, потеряй все, но не продавай и не теряй в себе человека! Быть может, ты забыл проклятье горцев: пусть не будет в вашем роду ни человека, ни коня!»
– О Аллах! Наставь, наставь заблудшего на истинный путь! – как одержимый, заклевывал себя Дзахо; бродил разъяренным, раненым барсом среди скал, пугая своего коня. Одежда его была разодрана в клочья, дикий взгляд затравленно блуждал от гудящего роя жалящих мыслей. – О Небо, прости меня, если я совершаю ошибку. Честью своей клянусь, я старался жить по законам адата, судить по вразумлению Твоему – око за око… Но если спокойствие Аргуни требует, чтобы я был отвержен от тейпа, от своей родни… так у меня ее нет! Всех вырезал Джемалдин! Знаю, изгнанника может сопровождать лишь жена… Но и ее убил ахильчиевский род… Так что прикажешь мне делать? Кто я? Кто я теперь?! – дрожа от ярости, срываясь на крик, неистово вопрошал Дзахо. – Убей меня, убей! Вот он я! Сделай доброе дело! Если достоин кары Твоей – не надо щадить меня! Ну что же Ты молчишь, Великое Небо? Почему молчите вы, горы Чечни?! Иль вам… не жаль своего сына, вскормленного вашей грудью?.. Но кто тогда отомстит кровникам? Кто смоет позор рода? И чей позор более страшен? Того, кто предал Газават… иль того, кто предал смерть своих братьев? А может, вы хотите, чтобы стон отчаянья вечно рвал мою грудь? Так знайте, не будет этого… Дзахо не станет жить опозоренным, на радость врагам!
Он упал лицом на камни, грыз землю, катался по склону, бился наголо бритой головой. Лишенный разума, шатаясь из стороны в сторону, он выхватил из ножен кинжал. Обугленное сердце вскипело, беспощадная мысль выжглась в обезумевшей голове: «Колдовством и наветом, черной ворожбой… погубили меня!.. Прощай, моя честь! Для чего жизнь, опозоренная однажды!..»
И он замахнулся отточенной сталью, чтобы насквозь пронзить исступленное сердце, чтобы жизнью своей заплатить за мгновенное счастье смерти. Но не было избавленья Дзахо… Казалось, сама твердь земная содрогнулась под ногами абрека, а следом низверглись небеса. Огненный туман закрыл мир, и будто чья-то незримая всесильная рука вырвала из его онемевших пальцев кинжал…
…Высокие переливчатые голоса птиц истаяли вместе с пламенем заката во тьме…
…Ручьилось, звенело время беспамятства между замшелых камней… и когда Дзахо вновь смог воспринять мир, то узрел лишь стоявшую над ним могильную темь: ни звезд, ни звуков, ни движения. И вдруг в ночной тиши разом распух дикий рев… словно испуганный насмерть табун, ломая жерди загона, вырвался в степь…
Из распадка ему вдогон летел разноголосый, надрывистый волчий вой… И от далеких тернов, перепоясавших гору, откликнулось рваное эхо.
Дзахо насторожился, взялся за оружие, рыская взглядом во тьме – тщетно… Но когда промокнул горевшее лицо горстями студеной росы, волшебно прозрел; он был в раю, в чудесном ущелье эдемских садов Джанны. На серебрённом дне его говорливо бежал сапфирный ручей. Девственной изумрудной травой зеленели склоны. Золотые нити тропинок змеились по ним в прекрасные, затканные снежным молчанием выси.
– О, Небеса… Зачем так жестоко шутите надо мной?! – Камень сердца порывисто дрогнул в груди Дзахо, совсем как тогда, у фонтана, в робкую пору первой дымки сиреневых сумерек… Он не мог поверить своим глазам, не мог напиться сказочным мигом счастья… Он видел ЕЕ – свою Бици… о красоте которой горские пастухи слагали песни, превознося ее чуть ли не до небес. Прекрасная горянка сидела на камне, возле чароитового родника, и набирала в журавлиное горло медного кувшина прозрачную воду…
Не смея спугнуть чудесное видение, Дзахо бесшумно скользнул в муравчатом шелке травы, крадучись, как барс, спустился к журчавшей воде, у которой замерла пугливая серна, затаил дыхание… Боже! Как желанна, как гибельно хороша была девушка. На юном смуглом лице из-за нежного бутона губ сверкал перламутр ровных зубов. Темные, что чеченские ночи, глаза, обрамленные верной стражей длинных ресниц, пленяли любое сердце. Иссиня-жгучие косы с блестящим отливом змеились по ее плечам, служа предметом зависти многих аульских невест.
Юница, набрав воды, качнула стройным станом – поставила возле себя запотевший от хлада родниковых струй тяжелый кувшин. Ветер с гор трепал ее длинный, по щиколотку, розовый бешмет, перебирал воздушными перстами на шее пушистые завитки волос. Продолжая сидеть на камне, Бици клонилась вперед, обняв гибкими руками целомудренно закутанные в голубые газовые хечи колени, и Дзахо, провожающий жаждущими глазами каждое движение любимой, видел ясно вылегающую под ее рубахой продольную ложбинку на спине, схваченные у пят бирюзовые шнурки женских шальвар…
…Она, точно почувствовав на себе пристальный взгляд, обернулась, и сердце Дзахо кольнула острая боль. Печальны были глаза Бици, блестевшие ломким стеклярусом слез. Грустная песня – ясын, что поется на смертном одре для успокоения душ усопших, лилась из ее уст:
– Ясын вель кран иль хаким ин нага… ля минал мирсалим…
Так пела и смотрела в его сторону Бици, но, не углядев в изумрудной ряби травы притаившегося джигита, тихо поднялась с камня. Две крупные капли зависли росинками на черных стрелах ее ресниц. И все больше сбегало тех горьких росинок, срывалось и падало на горячие щеки, – горянка беззвучно рыдала, тонкие пальцы листьями ивы трепетали на скорбных губах.
Выше сил Дзахо было видеть плачущую Бици. Не выдержал он, окликнул свою любовь, бросился навстречу.