Коран запрещает курить и пить вино мусульманину, но жуткая правда резни вносила свои поправки. Трудно горцу на военной тропе, испытывая все суровые лишения и ненастья, когда вокруг свистят пули врага и отовсюду грозит гибель, неукоснительно совершить все пять намазов.
, трудно отказаться и от табаку, горьковатый дым которого согревает ожесточенную душу. Что уж говорить о волчьей судьбе абрека, жизнь которого целиком предоставлена воле случая.
Не удостаивая взглядом ни убитого им мюрида, ни поднявшегося с земли казака, не обращая внимания на грохотавшие над рекой выстрелы, Дзахо сидел в тени, глядючи в одну точку, и будто мысленно перебирал четки былого, не то смиренно, как смертник, ожидал своего часа.
Все это видел Максюта Лучев, спешно перезаряжавший винтовку. Не успевая толком осознать и пережить увиденное, он потрясенно глазел на чечена и, право, не знал – явь это иль сон. Сызмальства слышал он от бывалых станичников: «Гололобый – тот же бирюк… сколь ни корми его с рук, один черть укусит и в лес убежит. Их гадючья порода гутарит одно, кумекает другое, а коробчит третье. Одна хурда-мурда на уме да пакость. Хучь в кунаках у горца ходи, ан ухо держи востро. Вперед нехристя не суйся. Чечен спину видит – кровь в жилах шалит. Зарежет за милу душу – «мамка» сказать не успеешь».
Казак знал: страшилка сия – бородатая шутка гребенцев, кою любили деды при «полных серьезах» втюхивать в души вновь прибывавшей на Терек солдатне. Но, как говорится, «сказка ложь, да в ней намек…»
– Эй, не слышал я про тебя прежде. Ты самый, видно, джигит! – держа наготове винтовку, дружелюбно окликнул горца Максюта, а в голове стрельнуло: «Свекровка сука-блуда тóптанная и снохе не верит! Мое спасенье от немирного чéчена – чудо… Но я в энту брехню не верю. Тут шой-то не так!..» – Эй, да ты немой разве?
Лучев со свойственным ему куражом и ухарством свистнул «кольцом» сидевшему к нему вполоборота Дзахо и, загребая узкими мысами сапог жмых прошлогодней листвы, по-хозяйски подошел к распростертому телу. При этом он ни на миг не выпускал из виду чеченца, одновременно чутко прислушиваясь, не слыхать ли своих; но утихавшая пальба гремела где-то вдалях, отдав розовое утро на милость птичьим голосам.
– Матерый зверюга был… Ей-Бо… крестовый! – ровно любуясь мертвецом, цокнул языком Луч. – Ваш ведь… а ты его? Не жаль, иль промашка? – Казак, щуря рысий глаз, вновь лукаво боднул вопросом. – В меня, поди, целил? Так вот он я…
Гребенец продолжал бойко городить на положительно понятном аргунцу пограничном наречье, но тот по-прежнему упрямо молчал, не меняя позы, и вырезал на прикладе ружья новые зарубки.
«Ну и чурбан попался – ни два, ни полтора… Камень, и тот скорее родит. Да только мы тоже в порты не ссым. Нехай схвачуся с ым в шашки, но развяжу язык немтырю. Не под бабой, чай, подыхать, ежли шо…»
Зная не понаслышке натуру вайнахов, Лучев решился на дерзкий, но беспроигрышный шаг. Склонился над трупом и потянулся было к поясу, на котором покоился красавец-кинжал из славного атагинского булата.
– Твой бери – мой убьет! – Глаза абрека сверкнули черным огнем, в них выражалась решимость и твердость сродни хазбулатовской стали. Ствол его ружья черным провалом смотрел на казака.
Максюта убрал от греха руку, но дело было сделано; подмигнул горцу и, разгибая колени, дружелюбно сказал:
– Ладно, ладно… будет торкать дудкой своей, ишь ты, напужал бабу хреном… Мертвяку-то, поди ж то, оружие ни к чему? Сам хоть сними… Чинная штука.
– Отойди! – Бехоев оскалил белые зубы, не опуская ружья.
– Поди ж ты… – Казак тем не менее, повинуясь рассудку, сделал два шага и, довольный достигнутым, сел на камень напротив чужака.
Дзахо, с недоверчивой пристальностью глядя на смелого одногодку-гяура, отвел ствол крымчанки, уложил ее себе на колени.
– И все же ловко ты его уложил! Куснул свинцом ровнехонько под леву лопатку, и шабаш… Прощевай, родима сторонушка… – Лучев небрежно кивнул в сторону харачоевца и весело подчеркнул: – Ежели б не ты… не твоя добра семилинейка да верный глаз…
– Твой болтлив, как женщин, хотя мныт себя воином. – Дзахо презрительно хмыкнул, вынул из-под кинжала ножик и принялся внове вырезать на прикладе зарубки. Однако лицо его просветлело, подозрительность во взгляде отчасти сошла. Ему решительно как любому горцу была приятна похвала, а равно и лесть из уст врага. Нравился ему и сам гребенец: открытый, смелый, лихой – он исподволь подкупал одинокую душу аргунца. «Может, повезет, – раскладывал втайне Дзахо, – и я через этого гяура смогу выйти к русским… под защитой которых сумею отомстить Джемалдин-беку?..»
– Шой-то не спому я тебя, паря. – Максюта, пропустив меж ушей обиду, помуслил грязные пальцы слюной и вытер о долгую полу черкески. – Странный ты какой-то, чудной… По виду самый джигит, как есть не мирнóй, а вроде… как нашу сторону взял, м-м?
– Мой что, кунаков встретил? – Бехоев горячим взором обжег гребенца.. – Мой что… должен был вода и лепешка поделиться? Так, что ли, э-э?! Мой пуля убил… Цх! Джемал твой бьет, всех бы рэзать стал. Наш в горах гаварит: «Кто выше, тому Аллах в помощь».
– Что же, не без того… – здраво рассудил Луч. – Наш брат тоже вашего бьеть. Хучь хоть сёдне. – Перемазанные пороховой гарью щеки Максюты сабельным ударом располосовала кривая улыбка. – То-то… А зарубки на кой мастеришь? Никак реестер по мертвякам ведешь? – Казак выбросил вперед указующий палец.
Аргунец в ответ зло усмехнулся, обнажив ровные погранично-плотные зубы:
– Дэвятый мэтка! – Дзахо с ласковой ненавистью сдул стружку, провел пальцем по еще не успевшим потемнеть семечкам гнезд, убрал нож. – Кровник мой… Харашо. Еще найду – мой опят стрэлят, рэзат будет. На твой напал Джемал-бек… Цх! Сабсэм плахой человек. Вэр мине. Мой правда гаварит. Уши затыкат нэ надо. Аллахом клянусь – я сказал!
– Ну, ну… – избочив углом бровь, снисходительно кивнул Луч. – Ты шо ж, о двух головах у нас? Смерть никак ищешь? Ну-т, ты и горе… похоже, с тобой быть… и вправду беда. Абрек, значить. Воюешь со всем миром… Хм, весело… Жаль только, у такой войны нет победы.
– Э-ээ, баищса! Зачэм так сказал? Мой голова – чито хочэт, пуст то дэлаит, – значимо обрубил Дзахо. – Тывой шкура эта нэ касаитса! Сматри, застрилю – чтобы нэ балтал что нэ надо. Будищ тагда тиха сидэт.
– Базлать тута неча! Поживем – увидим. – Максюта неопределенно дернул просвеченными низким солнцем пунцовыми ноздрями и хотел было подняться на угор осмотреть погибших товарищей, когда за спиной послышался чавкающий хлюп воды, бойко загуляли «махалки» камыша и на прибрежную косу шумно выехало с десяток казаков, за которыми показались солдаты.
– Максюшка, жив, каланча! – Никитин, нещадно рубя плетью своего бусогривого маштака, первым подлетел к зазывно махавшему рукой Лучеву. – Ба, браты! Гля-ка! Урван-то наш не только вживе, ан есшо и татарина под уздцы взял? Ну, выдал, братуха! Даром допрежде есаул тебя «дураком» честил. Эй, хто таков?! – Хорунжий крутнулся в рубленном горской шашкой седле, едва не наезжая конем на сидевшего чеченца. – Ты шо ж ему, Лучина, язык подрезал?
Владимир сурово хватил взглядом аргунца – горькая, ненавидящая борозда залегла между бровей.
Раненого горца обступили в оцеп подъехавшие казаки. Еще не остывшие от боя, они разгоряченно и зло сверкали глазами, перекидываясь замечаниями о подробностях и исходе схватки.
– Пошто позамялись, Христовы воины? Петлю готовь! Вздернем волка, ребята!
Среди стремян верховых замелькали штыки и мундиры пехоты. Кто-то из солдат, с корявым от оспы лицом, звонко и весело брякнул:
– Даром что молод, а здоров, зверюга! Вона – косая сажень в плечах, грудь як у ломового жеребца. На ем бы пахать, братцы!
– Оружие сдай! – Никитин спрыгнул с седла, тяжело ступая по осыпающейся песчаной дресьве, подошел к пленнику.
Сидевший в тени кизиловых ветвей Дзахо глядел на него презрительно-холодно, щуря отчаянные глаза. С первого взгляду было ясно: это тертый джигит, коий уже повидал на своем коротком веку врагов совсем в иных переплетах, и нынче его ничто не только не удивляло в русских, но даже не занимало.