Литмир - Электронная Библиотека

Но она не знает, что нужно для этого сделать.

Поэтому она идет на ужин.

Она садится. Она ждет. Она улыбается в нужных местах и старается не вздрагивать, когда отец кладет руку ей на плечо или жует недоваренное спагетти в почти полной тишине. Она гоняет еду по тарелке и чувствует себя нашалившим ребенком. И отец, несмотря на всю свою шумность и непрерывную болтовню, все же замечает это.

— Что-то не так? – спрашивает он, прожевывая спагетти и запивая глотком красного вина. (На нем ровно половина : парадные брюки и парадная рубашка с расстегнутым воротником и незастегнутыми манжетами. Одежда не соответствует ему ни по стилю, ни по длине рукавов).

Она выдавливает улыбку и качает головой. Ей следовало бы встретиться с ним взглядом, но соус на спагетти пестрит красным в оранжево—желтом свете верхней лампы, и почему—то ей легче улыбаться тарелке.

— Не голодна?

— Просто я сегодня поздно обедала.

— Что же ты ела?

— Кобб-салат*, – отвечает она. На миг она поднимает взгляд на корзинку с чесночным хлебом, затем снова смотрит на юбку своего желтого платья. – И свежий хлеб.

— Звучит заманчиво.

Она улыбается, кивает и разрезает ребром вилки соломинку спагетти пополам.

Она думает, что он ест «У бабушки» чаще, чем дома (недоваренное спагетти только усиливает её подозрения), потому что он задумчиво кивает и говорит:

— Новинка в меню?

— Домашнего приготовления.

— Пробуешь себя в кулинарии? – он наматывает спагетти на вилку и смотрит на Джейн, широко улыбаясь и задорно прищуривая голубые глаза. – Что же, по крайней мере в этом ты гарантированно превзойдешь своего старика.

— Ужин отличный, отец. Спасибо! – она улыбается и смотрит на него (с непокрытой головой он выглядит странно, и вилку держит так, будто это садовая лопата). Он улыбается в ответ, а она качает головой. – Но я сказала только, что обед был домашнего приготовления. Это не значит, что его готовила я.

К тому же, как она может сделать что-то «домашнего приготовления», если у неё и дома-то нет?

В последнее время ей не приходилось заниматься готовкой, потому что в больнице у неё нет ни плиты, ни холодильника. Потому что у неё нет ни кастрюль, ни сковородок – кроме тех, что дают ей Мэри-Маргарет и Эмма, а их маленькая квартирка переполнена, не хватает им еще вторжения Джейн на кухню. Да и зачем ей готовить, когда в городе столько кафе и ресторанов, а еще ей приносят запеканку (как будто она больна или где-то были похороны).

— Готовила Руби?

Она качает головой. Волосы падают на лицо – она перевязала бы их желтой ленточкой, которую носит бантиком на запястье, но тогда ей стало бы казаться, что плечи и шея слишком обнажены. (Кроме того, волосы защищают Джейн, как салфетка на коленях защищает платье, а от прикосновения холодного воздуха к голой коже ей все еще хочется плакать).

— Эмма?

Еще один отрицательный кивок.

Он начинает перечислять её знакомых (включая доктора Вэйла и Лероя, который, по её мнению, вряд ли хоть раз в жизни ел салат), и каждый раз она качает головой. Его улыбка меркнет с каждой неверной догадкой (и впервые у неё мелькает мысль, что его счастье такое же вымученное, как и её собственное), пока он не поднимает руки и не пожимает плечами.

— Я сдаюсь. Кто же это?

— Мистер Голд.

Она говорит так, будто это должно быть очевидно. И, возможно, это и должно быть очевидно, если они с Голдом были так близки (раньше), как все говорят. И уж отец, конечно, должен был догадаться, вот только его загорелое лицо вдруг бледнеет, и щеки словно опадают, черты обостряются и застывают, будто у вырезанной из камня статуи, а пальцы крепко сжимают столовый прибор.

— Голд? – он произносит это имя с дрожью в голосе (как предупреждающий звонок (Белль), как раздающийся в ее сознании звук клаксона).

— Да? – она вроде бы задает вопрос, но на самом деле это утверждение.

На самом деле она хочет сказать, что да, обед ей приготовил мистер Голд. И да, она обедала вместе с ним. И да, он был к ней исключительно добр, и да, это хорошо (потому что раньше она была напугана, а теперь нет). И её отцу стоило бы порадоваться за неё, потому что теперь она может, не дрожа, пройти по улице, и может пройти мимо его магазина, не переходя на другую сторону. У нее получается улыбаться и смеяться и, возможно, скоро она сможет переехать в квартиру над библиотекой. Сможет навсегда оставить в прошлом сдерживающие, безопасные стены больницы.

Но она отвечает вопросом, потому что глаза отца расширены от ужаса – и он смотрит на неё так, будто она только что растоптала его любимую клумбу, в которую были вложены долгие месяцы усердной работы. Будто он её не знает. (И ведь, действительно, не знает).

— Белль… — она не Белль. — Ты говоришь, что обедала с мистером Голдом?

— Да. Что-то не так?

Отец с лязгом опускает вилку (зубцы все еще обмотаны спагетти) на тарелку. Широкой мозолистой рукой потирает челюсть, задевая щетину.

– Да. Все не так.

— Почему?

— Потому.

Его шея и лицо краснеют от гнева. Он проводит ладонью по шее (так, будто ему больно, будто само имя мистера Голда оставляет синяк на его коже), и ей кажется, что она видит на его лице боль и страх, а в его глазах блестят почти—слезы.

(Но свет лампы слишком тускл). Он сжимает челюсть так сильно, что начинают подрагивать желваки.

— Потому что он монстр.

Она прикусывает губу. Она разрезает вилкой еще один кусочек спагетти пополам.

Отец отрывисто продолжает:

— Он… он мерзавец. Он жесток. Он губит все, к чему прикасается, и тебя он тоже погубит.

Нет, ну не после же всего, что было за эти последние месяцы. Нет, ведь когда она думает о мистере Голде (рукава дорогой рубашки закатаны, и он, отрываясь на время от своих дел, нарезает цыпленка и сыр крохотными симметричными квадратиками, и все для нее), внутри разливается тепло, а не ледяной холод. Нет, ведь он уже доказал ей, кто он такой, и все в городе говорят, что он никогда не причинит ей зла.

— Он — чудовище, Белль.

Может, воспоминаний у нее и нет, но зато есть библиотека (и да, она осознает всю иронию этой ситуации).

Все еще не отрывая взгляда от тарелки, она отыскивает силу воли, чтобы произнести:

— Я так не думаю, отец.

— Что?

Она плотно сжимает губы. Ей хочется убежать, а не сражаться. Ей хочется укрыться в молчании и пустоте, но в этом городе и так слишком много лжи. И она должна сражаться, чтобы узнать правду. (Потому что если не она, то кто?)

Она откашливается и, дрожа перед отцовским необоснованным (а может, и наоборот) смятением, она встречает его взгляд.

— Он не чудовище.

— Ты не знаешь, что он сделал, — говорит отец.

Она ничего не знает. (И ей хочется, чтобы он хоть на мгновение позволил ей жить своей жизнью, не напоминая о всем том, что она потеряла.)

— Но теперь я его знаю. И, может быть, он изменился.

— За те два месяца, что вы знакомы?

Отец не вкладывал в свой вопрос иронии, она уверена. Но его слова ударили ее, сбили с ног, и вот она на ощупь пытается подняться. Его слова сорвали независимость, за которую она девять долгих недель сражалась до крови. (А отец так ничего и не заметил.)

— Я много лет знаком с ним, Белль. Плевать, что он носит тебе салаты. Такому человеку просто нельзя подыскивать оправданий.

— Он сожалеет, — говорит она. Он сожалеет, и он добр, и он говорит ей правду. (Чудовища так не поступают. Чудовища не раскрывают своих имен, особенно, если имя – «Румпельштильцхен». Чудовища не смотрят на гамбургеры и надколотые чашки глазами, полными слез.)

— Сожалеет, что потерял тебя? Ну, еще бы. Он заполучил тебя в одной из своих сделок. Ты для него лишь марионетка. Ты… — он вскидывает руку и с грохотом опускает ее на стол. — Ты его садовое украшение.

Иголочки слез покалывают глаза. Зрение становится расплывчатым, и соус на тарелке слишком напоминает кровь.

— Он не любит тебя, Белль. Он околдовал тебя.

9
{"b":"654559","o":1}