Он нервничает, в его голосе напряженность ожидания (и не-совсем-надежды). Его руки, несомненно, терзают трость, или постукивают по корпусу телефона или, возможно, даже застыли (потому что она заметила, что он порой замирает, словно его движения могут заглушить отчаянную просьбу). — Он предоставляет замечательную возможность разговаривать на ходу.
По дорожке перед ней подпрыгивают несколько сухих листьев, переживших зиму и освободившихся из-под снежного покрова.
Очень тихо (и она слышит, как неуверен его голос) он говорит:
— Не отключайся, прошу.
Ее руки трясутся (из-за шторма, или холода, или ее собственных опасений, или потому что она хочет сказать: “Да”, она не знает точно).
— Хорошо.
Он выдыхает и одновременно смеется; легкий звук, едва различимый за гулом бури.
— Но если польет дождь, я закрою телефон и пущусь в бег.
— Договорились, — говорит он. И: — Как дела в библиотеке?
Она улыбается и поднимается со скамьи. Первые капли дождя падают на лицо. Она повыше поднимает воротник куртки, прижимает телефон ближе к уху и говорит:
— Чудесно.
— Расскажи мне о ней.
— Что ты хочешь знать?
— Все.
В первый раз на её памяти (и, возможно, и не в последний, возможно, это начало чего-то нового, приятного и знакомого), мистер Голд провожает ее домой.
***
Первый шторм длится почти все утро.
А потом на смену ему приходит другой, и еще один, и еще (как будто гроза нанизывает себе ожерелье).
К полудню по тротуарам ручьями стекает грязная вода.
К обеду метеорологи предупреждают о сильных порывах ветра и затоплениях. К вечеру, когда она возвращается в больницу, она бредет по грязи, и половина Сторибрука осталась без электричества.
Вечером, в халате и без тапочек, она вглядывается из окна холла в сердцевину бури и слушает, как ветер, подобно рассерженному жениху, колотит по стеклу.
Она урывками дремлет в кресле. (И когда она включает телевизор, чтобы отогнать страх, на экране лишь полосы помех.)
И поэтому она сидит в темноте, в комнате, окруженной темным стеклом, следя за подсвеченными молнией вихрями облаков (и за оголенными деревьями, и раскачивающимися проводами, и потоками воды, и полосами дождя на стекле). Она растирает ладони, и закутывается в халат, и напевает что-то себе под нос, и ходит по комнате — она делает все, что может, чтобы удержать выпрыгивающее из груди сердце — а потом она звонит мистеру Голду.
Раздаются гудки.
Гудки, гудки, а гром сотрясает стекло, и в всполохах молнии она видит, как дрожит ее рука… и он отвечает.
— Джейн, — говорит он.
— Извини, — голос дрожит, спотыкается и отказывает ей (как отказало половине сторибрукцев электричество).
И она замерзла, потому что халат и носки не спасают от холода стекла, и холода усталости, и холода линолеумового покрытия (и слишком знакомого холода страха).
— Ты в порядке?
— Да. Нет. Я… не… я не знаю.
— Ты поранилась?
Она качает головой. Прядь волос прилипает к щеке (паутиной к коже), и она резко отбрасывает ее.
— Нет. Я не поранилась, нет.
Она обеими руками вцепляется в телефон и прижимает к лицу так, что пластик впивается в ухо.
— Ты в опасности?
— Нет.
Она слышит, как он облегченно вздыхает.
Вспыхивает молния, прокатывается гром, и она прикусывает губу (потому что боль помогает сосредоточиться, помогает не терять головы, когда мир закладывает виражи).
— Мистер Голд, — говорит она, и голос падает до шепота, так что она едва слышит себя, — я боюсь.
— Шторма?
(Всего.)
— Да, — говорит она.
Она сглатывает и проводит ладонью по губам.
— Во время бури — иногда — подвал — мою камеру — затапливало.
Пальцы яростно стучат по губам, и она начинает ходить взад-вперед по комнате, глядя на пол (потому что она помнит, как вода поднималась выше щиколоток, и эти ощущения слишком сильны, ведь воспоминаний у нее так мало, и их не хватает, чтобы вытеснить страх).
— О, милая, — говорит он, но она не думает, что он назвал ее так намеренно, потому что раньше он не делал этого; потому что сейчас почти три утра, и ей не следовало звонить ему (но она больше не боится его, и она не хочет оставаться одной).
Она отходит от окна, заползает в кресло и поджимает ноги.
— Вода проникала через окно, — говорит она. — Меня связывали, накачивали снотворным и переносили — я помню только, что в той комнате всегда было темно и пахло сыростью. И капало с труб. Может, это был склад, я не знаю.
Он молчит и прерывисто дышит (его горло сжимают гнев, или грусть или, может быть, страх, страх, совсем как у нее).
— А иногда они не уводили меня. Я оставалась на койке до утра, и было холодно и…
На следующее утро они приходили с ведрами и тряпками (а иногда с трубами и пылесосами). И они пытались починить окна, а медсестры крепко держали ее, словно она могла покусать рабочих как какой-нибудь зверек. И, может, окно еще несколько месяцев не пропускало воды. Или год. Но в конце концов оно неизбежно вновь протекало.
И вновь вторгалась вода.
Она чувствует, как прерывается ее голос, и слышит, как стучат по обивке кресла слезы, и она не пытается остановиться.
— Ты одна? — негромко спрашивает он, после того, как раскат грома вырывает у неё рыдание. (Слишком поздно. Она весь день была на ногах, и она только что узнала о магии, и, может быть, случись шторм парой дней позже, все обошлось бы.)
— Да, — шепчет она.
— Хочешь, чтобы я приехал?
(Да.)
Она качает головой.
— Я… мне просто нужно слышать тебя. Я просто должна знать, что не останусь одна.
(Одна в темноте. И в воде.)
— Я не оставлю тебя, Джейн, — говорит он так тихо, что она едва слышит, — ни сейчас, ни когда-либо еще.
Она рукавом вытирает слезы.
— Я больше не хочу бояться.
— Не надо, любимая, шш… все хорошо, — его голос мягок, спокоен и нежен (весенний дождь в укромном саду, а не бушующий снаружи вихрь).
Ветер сменяет направление и швыряет в окно веточки и мусор. Она глубоко вздыхает, чтобы напомнить себе, что вода снаружи, а она внутри, и мистер Голд говорит с ней по телефону, и шторм затихнет к утру (и с ней все будет хорошо).
Она плотнее запахивает халат.
— Я думала, что это зависит от меня. Я думала, что могу просто… совершить смелый поступок и вскоре просто перестану бояться.
— Соверши смелый поступок, и смелость последует, — говорит он.
— Именно так, — говорит она. — Но я пытаюсь. Я совершаю смелые поступки… И где же моя смелость?
— Может быть… просто нужно время.
— Я устала ждать. - (Это сводит ее с ума.) — Сидеть в палате, надеясь, что кто-нибудь взмахнет волшебной палочкой и все исправит. Я не могу так жить.
— Ты лечишься.
— Я прячусь.
Она глубоко втягивает воздух и заправляет волосы за уши. Она прижимает телефон к лицу.
— Я больше не могу здесь оставаться.
(Если это не ее воображение, если это не иллюзия, как, например, когда ей кажется, что по полу струятся потоки бьющегося о стекло дождя, она слышит, как его сердце дает трещину.)
— Здесь?
— В больнице.
Он выдыхает.
— Я здесь уже слишком давно.
Она раньше даже не осознавала этого, но воспоминания о психбольнице прячутся за выбеленными стенами и в болтовне смеющихся в холле медсестер. В запахе дезинфецирующих растворов и перекатывании шприцев по металлическим подносам. Воспоминания вцепляются в нее. Окружают. (Сводят с ума.)
— Я должна переехать.
— Когда?
— Сегодня. Завтра. Как только смогу.
— Ты собираешься остаться в библиотеке?
— Это возможно?
— Разумеется. Утром я отправлю туда кого-нибудь, чтобы прибраться.
— Я сама могу это сделать, — говорит она.
- Я могу нанять кого-нибудь.
- А я могу сама прибраться в собственной квартире, спасибо.
Губы складываются в улыбку, кажется, впервые за целую вечность, и она думает, что он тоже улыбается. (Если только он не закатывает глаза, удивляясь, как его угораздило связаться с упрямой, неуравновешенной, напуганной амнезичкой.)