И на своём запястье я вытатуировал слово мгновение и обозначалось оно так:……………………..
Этим словом, можно сказать, определена вся моя жизнь. Жизнь многих определена этим словом. Иной раз произносят: вечность, но, разумеется, имеют в виду всё то же мгновение. Какова его продолжительность? Как оно выглядит? Животворно ли оно? Или справедливей уподобить его чуме?
Всё лежит в области предположений, думал я, подыскивая для этой истории подходящий, убедительный во всех отношениях конец, когда добродетель торжествует, а зло, тайное и явное, предаётся суду.
Тут я хочу остановиться, так как именно тут начинается сама история, к которой и я имел отношение некоторым образом – все мы родились в Аркадии.
2
Поздним вечером я сидел на стуле и грыз ноготь. В квартире никого не было. Тут и летний сезон – дачи, вино, белые ночи, тихое страстное безумие, посещающее нас каждый год, и многое другое. Зазвонил телефон. Я не подошёл. Из печи тянуло гарью. Телефон зазвонил ещё. И на этот раз я не подошёл. По забывчивости кто-то не закрыл вьюшку в печи, и потому тянуло гарью.
Нельзя было сказать, что час стоял очень поздний. Я у стены сидел. На стуле. Снизу к стулу приклеен с давних пор сиреневый ярлык: ЯКОВ и ИОСИФ-КОНТ. Летом в квартире никого не бывает. Так мне говорили. Тогда почему телефон? Не подходи ктелефону, сказал я себе, пускай тот, кому надо, подходит. Да, неожиданно согласился я с собой, пустое это. Из печи тянуло гарью. Мы топили печь. Делать было нечего по вечерам… ну, и топили. Сидели у огня и смотрели на огонь. Огонь, наверное, очень изменял нас, потому что мы не узнавали себя, когда отводили глаза от огня. Огонь был красным, жёлтым и под конец лазурным. Я был пьян, но не настолько, чтобы падать лицом в стену и засыпать стоя.
В десять утра я проснулся от стука. Кто-то не уехал на дачу. Вот тот, кто не уехал на дачу, и постучал. Это ему вечером звонили, а он не подошёл, решил я спокойно.
Начинало болеть сердце. Не стану задерживаться на длительном и выматывающем ритуале пробуждения. Скажу только, что, когда открываю глаза, сразу вижу окно. То самое, на котором потом стакан, пузырьки по граням, симметрия, луч и прочее. В окне стена. На стене голуби. Я боюсь голубей, потому что ненавижу их. Иногда я ненавижу себя, но не боюсь.
Я подошёл к двери, открыл. За дверью стоял приятель.
– Ах, это ты, – сказал я. – Мне показалось, что соседи…
– Ты боишься соседей? – с подозрением в голосе спросил он.
– Не знаю, – ответил я. – Как сказать… иногда, кажется, не боюсь.
– Одевайся, – коротко сказал он. – Пойдём.
– Да, да… – спасибо, что разбудил. У меня много дел.
В одиннадцать мы брели по солнечной стороне на Васильевский остров. Там мы хотели выпить вермута. Пить утром вермут на острове казалось нам верхом изящества.
Когда же я оказался дома верхом на венском стуле? Я сидел на стуле. Верно… Ещё два слова мелькнули у меня в голове. Телефон зазвонил. С омерзением я взглянул на телефон, который на глазах принял форму желтоватого яйца. Два слова мелькнули у меня в голове.
Первым словом стояло – отец. Почему? Из телефона понесло зимней гарью, а потом просочился тонкий дымок любви. Мы вытаскиваем иглу, отираем осторожно её пальцами, кладём на стол – мешает – в любой момент так можно избавиться от боли в сердце: нащупать ногтями кончик иглы, её ушко, вытащить и всадить в стол.
Почему отец? Не знаю. Совсем забыл сказать, что из печки несло гарью. Кафель, слепые зеркала. Почему отец, спрашивается?!
Вторым словом вышло – патриарх. Ага, вот оно что! Полковник, полковник!
«Полковник» – это, по-моему, недалеко от смерти. И, нетвёрдо сжимая карандаш в пальцах, я записал:
отец мой и в самом деле был полковником.
Но я говорил не так, я хотел сказать по-другому. О, дайте мне второе и третье лицо, чтобы я говорил не так.
У моего отца было одно лицо – первое и последнее. Он был полковником. Я не выдумываю. Это сущая правда. Ничего не поделаешь! Конечно, трудно отыскать сходство между отцом и мной. Где уж там! Хотя, как сейчас помню, поговаривали родственники, что буду, дескать, вылитый отец.
Он – полковник. Герой, и танки наши быстры. Вся грудь в крестах. Орёл-мужчина. Он повидал на своём веку всё, что нужно повидать мужчине. Его любили женщины и дети. Он жил в лучезарные времена Империи, а также жил и в чёрные её времена. Он глядел смерти в лицо. Она не отворачивалась от него. На одном снимке, относящемся ко времени освобождения из тюрьмы, он запечатлён вместе с ней. Взгляд строг, открыт, ясен. В глазах читается принципиальность, светится недюжинный разум. Лицо являет образец мужества, принципиальности и веры.
А я? Насколько несуразен я! Какой близорукостью нужно страдать, чтобы угадать во мне качества, перечисленные выше. Если не в тягость, попробуем взглянуть на меня со стороны. Предположим, вы меня совсем не знаете и встречаете меня впервые после десяти утра где-нибудь, ну, скажем, не в публичной библиотеке, атак… на лоне природы, у пивного ларька. Обратите внимание, с какой изысканной непринуждённостью, склоняясь изящно к кружке, я сдуваю пену. Смотрите, смотрите, как летит она по ветру… Послушайте – возможно, услышите шорох, с которым она падает на асфальт и расползается в гнусное радужное пятно. В эти минуты я сентиментален, будто смотрю фильм, где кто-то с кем-то прощается, и причал, и чайки низко над водой, и высокое небо, и океанский лайнер отодвигается в бирюзовые дали. В эти минуты, прищурив глаз, наблюдая за пеной, плывущей к серому летнему асфальту, я позволяю себе лёгкую мечту о десяти рублях, обнаруженных невзначай за подкладкой зимнего пальто.
Утреннее пиво, утренние мечты. Утром приходит к нам любовь, и Шива закрывает солнцем свой глаз… Утром приходит к нам страстная дама похмелья. Как бы воспеть эти дивные часы! Пивную пену, мечты, утро, самого себя…
Не нужно быть изощрённым психологом, чтобы определить степень моей никчёмности и лени. Лень моя абсолютна.
Я тощ, сутул, в глазах моих при желании можно прочесть лишь одно: напиться за чужой счёт и бухнуться спать. Можно и одному для разнообразия. Но я так привык к этим «о чём ты думаешь?» – «почему ты молчишь?» – «я тебя поцелую», что позволяю себе разнообразие крайне редко. В довершение ко всему сообщу, что я лжив непомерно и не являю собой образца непреклонности и честности. Не являл я упомянутых образцов и в более юные годы. А в незапамятные времена, когда по первому требованию родителей декламируем: «какой русский не любит быстрой езды», справедливости ради не премину заметить, что художественным чтением известного стихотворения «цветок засохший, безуханный» бывало исторгал вздохи у гостей, а однажды исторг слезу у маминого поклонника, но папа, как всегда, испортил песню, поднял значительно бровь и не дал мне насладиться триумфом.
Проницательная Елизавета Густавовна Бэр, семидесятилетняя соседка с сумасшедшей судьбой, изрекла, что кончу я, мол, под забором и что я в свои шесть лет ни много, ни мало – отъявленный негодяй. Безо всякого труда и нравственных колебаний, без угрызений совести я ухнул в бездну порока головой вниз.
Уж не помню точно когда, мой приятель (у каждого в детстве был такой приятель, друг сердечный, гуру), попросил украсть у родителей денег. Ему необходимо было купить часть велосипеда, чтобы обменять эту часть на «лейку» без объектива, которую он должен был отдать одному внушающему доверие человеку за обойму к автомату МП-40 плюс парабеллум армейского образца со спиленным бойком, а затем отдать и парабеллум и обойму в обмен на морской бинокль с одним целым и одним разбитым окуляром. Для чего ему нужен был бинокль? Для поездки в Ялту, куда собирались ехать его родители. А в Ялте, как известно, существуют пляжи отдельно для мужчин и отдельно для женщин, где они, надо думать, разгуливают не в вечерних туалетах. Зная это по рассказам, понаслышке, мой друг желал, вооружившись цейсовской оптикой, начать знакомство с полями Эдема с расстояния наиболее короткого.