— Это угроза, стерпеть которую нельзя, — отозвался я. — По существу, ты не оставил мне иного выбора, кроме как навсегда покинуть этот город.
— Думаю, — холодно сказал Алонсо, — так будет лучше для тебя, для города и для всех, кто когда-либо был тебе близок.
На этом мы и расстались. Я ушёл, и какой-то индеец, служивший при соборе, даже не пытаясь делать это незаметно, следовал за мной по пятам до самого дома.
12
Откровенно говоря, решение покинуть Мехико я принял ещё до того, как Алонсо столь холодным тоном предложил мне это сделать. Дело в том, что я отчаялся поднять на восстание жителей города. Местные жители — как покойный Нецтлин или ныне здравствующий Почотль — слишком зависели от своих белых господ, связывали с ними своё благополучие и не хотели бунтовать против них. Впрочем, даже возникни у них такое желание, они уже настолько утратили дух воинственности и свободолюбия, что никогда не осмелились бы взяться за оружие. Для того чтобы найти людей подобных себе, возмущённых владычеством испанцев и готовых бросить им вызов, мне требовалось снова пройти тем же путём, каким я пришёл сюда. Вернуться на север, в непокорённые земли.
— Я был бы счастлив взять тебя с собой, — сказал я Ситлали. — Нет слов, чтобы выразить всё моё восхищение и благодарность за то, что ты для меня сделала. Но ты женщина, и старше меня на несколько лет, так что мои странствия могут оказаться тебе не по силам. Особенно если учесть, что тебе придётся вести за руку Ихикатля.
— Значит, ты уже точно решил уйти? — печально промолвила она.
— Да. Но не навсегда, несмотря на то, что я сказал нотариусу. Я непременно вернусь обратно. Во главе вооружённого войска, выметая белых людей с каждого поля и из каждого леса, из каждой деревни, каждого города, включая и Мехико. Однако это будет не скоро. Поэтому, дорогая Ситлали, я не прошу тебя ждать меня. Ты очень красивая женщина и вполне можешь найти себе другого, достойного и любящего мужа. И уж во всяком случае Ихикатль подрос достаточно, и теперь ты вполне можешь брать его с собой на рынок. Так что заработков (а я оставлю тебе все свои накопления), особенно с учётом того, что теперь тебе не придётся кормить меня, должно хватить...
Но Ситлали не дослушала мой монолог.
— Я готова ждать, дорогой мой Тенамакстли, сколько потребуется, пусть даже очень долго. Но как я могу надеяться, что ты вообще вернёшься? Ведь на чужбине ты будешь рисковать своей жизнью.
— Да, но ведь точно так же я рисковал ею и здесь. А вдобавок ещё и твоей. Поймай меня испанцы на улице во время опытов с порохом, ты разделила бы мою участь.
— Я не боялась, потому что мы шли на этот риск вместе. Я бы пошла куда угодно, делала бы что угодно, только бы оставаться с тобой.
— Но тебе нужно подумать и об Ихикатле...
— Да, — прошептала она, а потом неожиданно расплакалась. — Ну почему, — в отчаянии вопросила Ситлали, — почему ты так упорствуешь в своём безумии? Почему ты не можешь успокоиться, принять новую жизнь и смириться с ней, как другие?
— Почему? — отозвался я озадаченным эхом. — Неужели ты не понимаешь?
— Аййа, я знаю, что сделали белые люди с твоим отцом, но...
— А разве это не достаточная причина? — отрезал я. — У меня до сих пор перед глазами то, как он горит!
— И ещё испанцы убили твоего друга, моего мужа. Но что они сделали лично тебе? Согласись, Тенамакстли, ты не претерпел от них ни обид, ни оскорблений, кроме, может быть, тех нескольких слов, сказанных монахом в приюте. Более того, о всяком знакомом тебе белом человеке в отдельности ты всегда отзывался хорошо. И об этом Алонсо де Молине, и о других учителях, делившихся с тобой своими знаниями, и даже о том солдате, который впервые рассказал тебе о порохе...
— Мне не нужны жалкие крохи с их стола! Богато накрытого стола, который прежде был нашим! Состоит ли мой тонали в том, чтобы преуспеть в возвращении этого стола нашему народу, мне неведомо, но знаю одно: он повелевает мне попытаться сделать это. Я отказываюсь поверить в то, что был рождён, чтобы довольствоваться крохами, и потому готов поставить на кон свою жизнь.
Ситлали тяжело вздохнула.
— Ну тогда скажи, как долго ты ещё пробудешь со мной? Или как недолго? Когда ты собираешься уходить?
— Не сразу, ибо я не желаю убраться, как собака течичи, опустив голову и поджав хвост. Нет, город Мехико, да и вся Новая Испания должны меня запомнить. Я имею в виду, Ситлали, что на прощание будет совершено громкое преступление, и мы совершим его вместе.
Справедливости ради следует признать правоту слов Ситлали: лично я действительно не испытал со стороны испанцев не только побоев или притеснений, но даже оскорблений или унижений. Однако за три года, проведённых в столице Новой Испании, я повидал немало соотечественников, которым пришлось со всем этим столкнуться. Прежде всего я имею в виду наших бывших воинов с клеймом военнопленных и других рабов, заклеймённых именами их хозяев. Я также веду речь о несчастных пьяных, мужчинах и женщинах, которых за одну лишь их безобидную слабость забивали до смерти, как бедного Нецтлина. Кроме того, я видел, как чистая кровь нашей расы загрязнялась и растворялась, смешиваясь с кровью испанцев и мавров.
И ещё — к счастью, не из личного опыта, но по рассказам тех, кому чудом удалось выбраться из этих страшных застенков, — я знал об ужасах так называемых obrajes — работных домов или каторжных тюрем. Они представляли собой огромные, с каменными стенами и железными дверьми мастерские, где мыли, чесали, пряли, окрашивали и ткали хлопок или шерсть, получая материю. Эти заведения были организованы испанскими коррехидорами для того, чтобы содержание осуждённых преступников (речь, разумеется, шла о преступниках-индейцах) не только не ложилось бременем на казну, но и приносило прибыль. Вместо того чтобы запирать провинившихся в темницах, их обрекали на грязную, нудную, тяжёлую (а для мужчин ещё и унизительную) работу. Им не платили никакого жалованья, предоставляли лишь грязные циновки в общих спальнях, скудно кормили, одевали в лохмотья, никогда не позволяли мыться — и ни разу не выпускали за стены obrajes, пока не истекал срок заключения. До каковой даты мало кто доживал.
Это дело оказалось настолько прибыльным, что некоторые испанцы стали создавать собственные заведения такого рода, причём власти бесплатно передавали им осуждённых и пленных. В конце концов таковых стало не хватать, и владельцы работных домов принялись выманивать у наших соплеменников их детей. Они уверяли, что эти мальчики и девочки будут обучаться полезному ремеслу, а родители тем временем смогут сэкономить на их прокорме. Хуже того, аббатов и аббатис христианских сиротских приютов, таких как приют Святой Бригитты, легко уговаривали предоставить их подопечным индейцам единственный выбор: только дети подрастали, им предлагалось или принять монашеский сан, или отправиться в работный дом. (На сирот смешанной крови, таких как Ребекка Каналлуца, это не распространялось, ибо содержатели христианских приютов не могли быть уверены в том, что кто-нибудь из родителей-испанцев не заинтересуется судьбой своего покинутого чада).
Заслуженно ли, нет ли отбывали наказание порабощённые преступники, но они, по крайней мере, являлись взрослыми людьми. А бедные, ни в чём не повинные сироты ещё не вошли в возраст, но их обрекали на такой же тяжкий, непосильный труд, как и преступников. Вдобавок эти несчастные страдали от унижений и становились жертвами разврата. Присматривали за работными домами не сами их владельцы-испанцы, но нанятые задешево мавры и мулаты, получавшие извращённое удовольствие от возможности демонстрировать своё превосходство, издеваясь над беззащитными индейскими детьми. Их били, морили голодом и принуждали девочек к аулинема, а мальчиков к куилонйотль.
Христианские коррехидоры и алькальды, а также христианские владельцы работных домов и принявшие христианскую веру местные тепицкуи — все они изощрялись в подобных жестокостях при полном попустительстве Святой Церкви.