Литмир - Электронная Библиотека

Фома?! Фома?!! Где тебя носит, проклятый?! Прокофьев, за доктором сбегай… князю худо… Да что же это, барин… Дышите…

Где-то тут нюхательные соли княгини… Покамест… Дышит? Дышит, мальчонка… ух, напужал…

*

У Пущина ноги почти не идут, но доносят до какой-то беседки — старой, рассохшейся, в густых зарослях парка. Камзол распахнут на груди, и несколько пуговиц выдраны с рубахи, когда он бездумно рвал тонкую ткань, пытаясь дать доступ воздуху. Душно…

Зачем воротился с половины дороги, опять проделал весь этот путь? Коридоры, ступени… Точно кольнуло что-то в затылок, точно тропинка в парке волшебством свернулась в клубочек ядовитой змеею, петляя, отправляя назад.

И каждое тихое слово из-за прикрытой больничной двери… как едкий дым в легкие, как кипящее варево в самые очи, как… мерзко, обидно… Унижение — оплеуха в лицо прилюдно. И даже дуэль… Какая дуэль тебе, Пущин?

“Не пускай никого”.

Никого? У тебя же и друзей толком нет, надменная, знатная сволочь…

Теплые гладкие ладошки закрывают лицо, и тонкое тельце прижимается сзади пышной грудью, мелодичный смех щекочет ухо. А Пущин… Пущин хотел бы ухватить за запястья и отбросить прочь ту, что посмела нарушить уединение…

— Все хмуришься, Ваня. Рассеянный стал… грустный. Али обидел кто? Али нездоровится? А я скуча-а-аю, мой мальчик…

— Ольга…

У него нет сил двигаться даже, не то что пытаться убрать с себя эти руки или отодвинуть тело, что трется, вжимается в бедра. И губы быстрые, дурманящие, уже трогают щеку, скользят к шее, и дыхание обволакивает липкой патокой.

— Я соскучилась… А ты совсем запропал. Самый сладкий из мальчиков… самый нежный… Хочешь?.. Хочешь сделаю хорошо?.. Никто не увидит.

“Не пускай никого…”

“Ты ему не нужен, Ваня. Не нужен, противен…”

Пальчики проворно справляются с форменными брюками, стягивают с бедер, и вот уже опускается перед ним на колени, расправив свои пышные юбки. Как склонивший голову, увядший цветок, не к месту думает Пущин, когда руки и губы трогают там, внизу, касаются, дразнят, пробуждают. И уже через миг он будет двигаться навстречу и даже вцепится пальцами в темные, затейливо уложенные косы, безнадежно портя девичью прическу, а позже рывком подымет с колен, чтобы задрать все эти яркие юбки, добраться до сладкого, влажного нутра…

И нет, он не видит внутренним взором твердый внимательный взгляд. Холодный, как лезвие наточенной сабли. И нет, он не закусывает губу, не впивается почти до крови в девичью шейку, чтобы не выстонать чужое, неуместное имя…

“Саша… что же это творится, Саша?”

========== Часть 8. ==========

Комментарий к Часть 8.

https://pp.userapi.com/c638226/v638226883/6b001/jzIrDK8_0e0.jpg

Закусить зубами подушку. Кулаком — по хлипкой стене. Сейчас бы — в продуваемое ветрами, исхлестанное осенним дождем поле. Сейчас бы камзол — долой, и фуражку. Сейчас рубаху бы нараспашку и босиком — по колючей, уже засохшей траве, по втыкающейся в пятки стерне, по хлюпающей грязи. Бежать, спотыкаться, оскальзывать. На колени — снова и снова. Разбитые ладони и стертые ступни. И снова бежать, точно свора борзых на хвосте, точно это когда-то было возможным: уйти от себя.

Впитаться в придорожную грязь потоками льющейся с неба воды, раствориться под колесами дребезжащих карет и повозок, намотаться комьями грязи на гнущиеся оси, убраться отсюда — из дворца и Лицея, прочь из Царского села, в Петербург или дальше.

Он в комнате, точно в клетке. За прутьями, под замком. И даже окно не распахнуть ему в ночь, чтобы захлебнуться ледяным ветром, закашляться от пряных запахов осени, оглохнуть от рыданий северного ветра. Не то, чтобы заперто, но холод и сквозняки, и строгий наказ надзирателей…

Исцелованные фрейлиной, опухшие губы противно саднит, и тело ломит, как после долгой скачки верхом. Вот только раньше после подобных утех он засыпал за мгновение — лишь только голову до подушки. Сейчас же… сейчас же хочется соскрести с себя кожу или тереть пучком соломы каждый кусочек плоти, где касались губы и руки… Избавиться от меток, приставших, точно грязь к башмакам.

Ваниль… ваниль на губах. Как сладкое-сладкое вино из погребка дядьки Фомы. Вино, от которого липнут губы, и все время мучает жажда. Зябко, но ночная рубаха льнет к оголенному телу, и чресла наливаются жаром, и хочется плюнуть на все, стиснуть рукой, откинуться на подушки, закрывая глаза, кусая губы и глотая с каждым тихим стоном имя.

То самое имя…

Ладонь горячая, влажная, а волосы разметались по подушке. Представить… забыть… все хорошо, все будет, как прежде… Ты думай, Ваня, вспомни и сладкие губы Ольги, и пышные груди Мари, и тонкий, гибкий стан проказницы Настасьи… Как трогали, как ласкали шаловливыми пальцами, как целовали вверху и внизу, опускаясь прямо в грязь на колени, как миры вращались перед глазами, когда…

Один поцелуй… Господь Всемогущий… терпкие груши, мускат…

И все эти хмурые взгляды в стену иль в пол, капелька крови на губе, побелевшие пальцы. И мука, такая мука… низкий стон, обнажающий нервы…

“Не могу… не могу больше, Саша…”

И тело выгнет дугой над узкой кроватью. Так, что лопатки едва касаются жесткой постели. Яркая вспышка, не вдали, не у горизонта, — внутри головы. И грохот, словно взорвали весь этот дворец, камня на камня не оставили, не пожалели…

Это похоже на смерть?

“Саша… я проклят… мы оба… Саша…”

Толчками, упругой струей на ладонь. Пачкая руки, рубаху, постель и даже стену. Вкус металла, истерзанная в лохмотья губа. И что-то влажное — из глаз по щеке.

— Жанно? Ты не спишь?

Едва успевает прикрыться, как курчавая голова свешивается из-за перегородки. Ладонью заслоняет дрожащий огарок свечи, чтобы отблески не метались по стенам, не разбудили дрыхнущего Прокофьева или кого-то из лицеистов.

— Не ори, не обезьяна и не ворон чай, Пушкин. Голландца разбудишь, и привет. Нажалуется дядьке или, того пуще, Фролову.

Иван кутается в мокрое чуть ли не насквозь одеяло и морщится от досады. Он хотел бы скинуть с себя все эти тряпки…

И что… что потом, Ваня? Голышом — из окна, потом с берега — в пруд, и дальше с жаром, в бреду — на соседнюю кровать к Горчакову?..

“Не могу больше… Саша”

Горчаков. Горчит на губах. Какая ирония, правда? Как в одной из нелепых комедий в театре графа Толстого, которые так любят фрейлины, и даже княгиня Волконская не кривит брезгливо губы.

— …не поднять. Иль ты не помнишь, что Федя… — Пушкин твердит что-то еще, но фразы сливаются в ровный гул и тонут в доносящемся со всех сторон тихом сопении, прерывистом храпе.

Пущин встряхивает головой и натягивает одеяло до подбородка. Как щитом отгораживается. Отворачивается к стене. Резкие черные тени скачут перед глазами, превращаясь в леших и чудовищ из сказок. Но даже привычная забава не веселит, лишь углубляет тоску, что и не тоска даже, а непонятная хандра, что застряла репьем меж ребер и мешает нормально дышать. Жить, сука, мешает.

— Пушкин, я не…

— Не хочешь со мной говорить? Я видел тебя в беседке с Ольгой, Жанно. Не дергайся так, не подсматривал, и Медведя с Кюхлей с тропинки назад завернул. Но… Ваня… Ваня… мне, право, неловко говорить о таком…

Он мнется, закусывает щеку, не в силах подобрать верных слов. Тот, что стихами сподобится описать самый нудный рассвет, самую банальную розу. А Ваня… Ваня… не шевелится даже. Ему в вены будто впрыснули пламя, тот самый огонь от свечи, что вот-вот догорит, оставив в кромешной тьме тех, кто сегодня может потерять свою дружбу…

— Ты никогда не был с женщиной, Пушкин?

— Я никогда не видел столько недоуменной боли… или растерянности.. не ведаю, как вернее… Не видел там, где место лишь наслаждению. Ваня… и твои губы шептали не ее имя. Нет, я не слышал…

— Ты и не мог слышать там ничего… Пушкин, уйди.

Из жара — сразу в озноб. Как из проруби — в пламя камина. Неловкость и страх. Не тот, что прошибает, когда лошадь вдруг понесла, и соскальзывает седло, и понимаешь, что секунда, и грохнешься оземь, а потом растопчут копыта. Не тот, когда не готовился к классам, и профессор Карцев наутро бормочет об отчислении, а потом вызывают к Фролову, и мнится дом, и позор, и дрожащие губы матери, и нахмуренные брови отца…

9
{"b":"652454","o":1}