Литмир - Электронная Библиотека

Комментарий к Часть 11.

https://goo.gl/oWsKCQ

https://goo.gl/rTSCwc

“Не надо, не троньте… что же вы… он ведь тоже живой. Не надо, прошу вас… возьмите лучше меня…”

Искаженные похотью пьяные лица, которые отчего-то никак не удается разглядеть. Худенький мальчонка в сером рванье. Огромные темные глаза, что глядят, кажется, прямо в душу. Закушенная намертво губа. Весь облик, что молит: “Помоги мне, барин. Спаси…”

Пот, тонкая струйка меж выпирающих лопаток. Губа, изгрызенная в лохмотья. И страх, горчащий на языке, колотящийся в висках, покалывающий в кончиках пальцев.

Ноги с каждым шагом увязают все глубже, точно хлюпающая трясина засасывает ступню, проваливается до щиколотки, глубже… Шатающиеся, гогочущие фигуры впереди размывает, их словно заволакивает туманом и утягивает куда-то к горизонту.

И лишь тоненький, рвущий грудь крик хлещет по ушам, заставляя оглохнуть: “Барин, пожалуйста, барин…”

Рвануть вперед, споткнуться о торчащий из земли корень, брякнуться с размаха о холодную землю. Так, что дух — вон и искры из глаз. И такая слабость, такая… безнадежность, наверное… Опустить ресницы и остаться здесь навсегда. И будь, что оно будет.

Или не будь…

Ресницы слиплись, и на лице какая-то влага. От слез ли, от крови… И точно каменные глыбы навалены сверху, не подняться, не шевельнуться даже, и пальцы немеют, и так холодно, пусто внутри. Но…

“Ваня… Ванечка, тише… тише, хороший…”

Голос откуда-то точно знакомый, какой-то правильный голос и нужный. Он словно забирает часть ноши, освобождает придавленную грудь, и получается даже вдохнуть. А еще откуда-то опять туман наплывает белесый, затягивает так, что не видно ни зги… Белая-белая пустота. И голос этот, а еще чья-то ладонь на пылающем лбу. Прохладная, забирающая тревогу…

Птица стучит клювом в оконную раму. Монотонно и тошно. Горчакову не спится. Горчаков запутался в простынях, будто в силках. Тех самых, которые Прокофьев ставит на зайцев в том светлом леске, что сразу за парком.

Жарко и тошно. И крики, крики в голове не стихают. Беззащитного крестьянского мальчишки, на которого гвардейцы набросились жаждущими крови коршунами.

Тихий стон, почти что плач, пулей вонзается в мозг. И в первую секунду князь принимает за воспоминание. Но… опять… и опять. И не нужно быть следопытом, чтобы различить или понять… И разве он когда-нибудь мог бы не узнать этот голос?

Тихонько, босой, не запаляя свечи, на цыпочках, стараясь, чтоб не скрипнули предательские петли на дверях. В комнату за номером тринадцать. Не дышать, чтоб не переполошить ненароком друзей-лицеистов или задремавшего в своей каморке вдали коридора притомившегося за долгий день гувернера.

Иван раскинулся по кровати, и темные, освещаемые лишь кривобокой луной сквозь узкое оконце прядки разметались по белой подушке. И на лице того же оттенка залегли глубокие тени. Он хмурится, мечется, стонет. И князь не думает ни мгновения, не медлит, не мнется нерешительно с ноги на ногу.

Притворить тихо двери, опуститься осторожно подле кровати. Пол холодный и твердый, и каждый наполненный мукой вздох с искаженных страданием мальчишеских губ — саблей насквозь куда-то меж ребер.

— Не надо, не троньте… возьмите лучше меня.

Он такой измученный сейчас, такой беззащитный. И Саша не смеет даже встряхнуть, разбудить, чтобы прогнать злой кошмар, потому что воспоминания, вызвавшие его, никуда не уйдут. Потому что это он, Горчаков, виной всему. Наперво вынудил бежать из Лицея, после — не помог уберечь мальчишку… Увел, запудрил разум, заговорил.

“Испугался. Так за тебя испугался, Ваня”.

И пусть теперь Пущин смотрит исподлобья, с укором. Пусть и сам князь очей не сомкнет — все тот безымянный мальчик, почти ребенок, чудится… Пусть сам себя никогда не простит. Но повторись все заново — не изменил бы решения. Все, что угодно, лишь бы Ваня был цел.

“Только подумаю, что могли с тобой… Не могу, не могу, Ваня…”

— … лучше меня… не троньте, молю…

Как кулаком в живот со всей силы. Так, что пополам сгибает, и дыхание вырывается рвано, и в висках так стучит. Лбом — в твердый матрас с самого краешка. Рукой — в спутанные пряди. Погладить легонько затылок, виски совсем невесомо, пытаясь отнять тревогу и боль. Все-все — без остатка.

— Т-ш-ш-ш-ш-ш… Все хорошо, слышишь? Все в порядке. Спи, Ваня, спи… все хорошо. Я тебе обещаю. Маленький мой. Все хорошо.

Как молитва и клятва одновременно. Речитатив, заклинание древних знахарок, согнутых жизнью и годами старух, что ворожат в своих темных избах в неровном свете лучины.

— Спи, Ваня. Тш-ш-ш-ш… спи.

Отчего-то помогает. Или просто кошмар успевает окончиться. И Пущин странно затихает, перевернувшись набок, прижавшись щекой к ладони князя. Сжатые в полоску губы расслабляются. Такие мягкие… такие теплые, так и манят, даже сейчас.

За стеной точно мышь шебуршится. Или, что вернее, Пушкин тоже не спит. Не спит или пробудился от ваниных стонов, пытался, быть может, друга дозваться, но затих, как услышал или шаги, или шепот Горчакова. И ладно. Не мешает — на том и спасибо.

— Я все исправлю, Ваня. Я придумаю, как… Ты только спи, не тревожься…

Сухими губами — к горячему лбу. Задержаться на миг, втянув шумно воздух.

“Мочи нет от тебя оторваться. Держал бы… держал бы в руках своих вечность”.

С сожалением — взгляд напоследок, уже из-за приоткрытой двери, выскользнуть тенью беззвучной, крадучись — в свою крохотную келью за номером тридцать. Одинокую, тесную и постылую.

Кровать — узкая, холодная, твердая. Не манит, да и сна — ни в глазу. Стянуть через голову рубаху. Быстро в темноте нащупать и брюки, и сюртук… Негоже князю в исподнем даже по спящим, темным коридорам…

Запалить осторожно скудный огарок…

— Сазонов… Сазонов, пробудись…

Глаза распахиваются в предутреннем мраке, точно дядька не спал — смежил веки на миг.

— Александр Михайлович?.. Что-то?..

— Не тревожься, в Лицее спокойно, и птенцы все — по гнездам. Одному Горчакову не спится… Потолковать бы нам, дядька…

И опускается тяжко на кособокий табурет, притулившийся у стены. Запускает пальцы в всклоченные пряди, сгибается, точно ноша тяжкая тянет к земле. Сазонов ноги с топчана спускает, накидывает на плечи старый потертый мундир.

— Приключилось чего с вами, князь? Намедни, когда барина Иван Ивановича по полям и дорогам искали? Воротились-то в срок, не проведал никто, да вот только лица не было ни на нем, ни на вас… Точно смерть повстречали… или чего пострашней.

Взгляд у дядьки умный и добрый. А ладонь — широкая и шершавая, вся в мозолях — накрывает дрожащие, на коленях сложенные руки. И князя… князя тотчас прорывает. Все, что копил, не смел поведать ни Ване, которому и так тяжело, ни Пушкину, что до сих пор волком глядит и вот-вот додумает до дуэли, ни Тосе, что в обморок брякнется немедля. Ни Медведю, ни Кюхле… Впрочем, ни один так и не стал столь близким другом, чтоб душу наизнанку было не стыдно. Ну, а Ваня… Ваня — другое, и…

Да и разве должно князю выказывать слабость? Признаваться, как испугался перед шайкой пьяных гвардейцев, творящих бесчинства? И пусть не за себя, но вот гордость…

— … не мог я, Сазонов, дозволить, чтобы его… Коли увидели бы — все. Ты видел его? Красивый, холеный. Накинулись бы стаей псов одичалых, бешеных тварей… А теперь… мальчишка тот. Я не должен был говорить, Сазонов, но знаю, не выдашь. А мне помощь нужна.

— Чем же могу услужить светлейшему князю?

Отчего-то покой нисходит на князя, когда гувернер остается на месте, не качает осуждающе головою, не спешит доложить, ни цокает языком… Глядит внимательно, щурится лишь чуть в полумраке — огарок свечи давно уж затух, а запалить другой они не спешили.

— Я укажу тебе место, где Пущина отыскал, где мы видели все то, что солдаты творили. Быть может, отыщешь мальчонку… или семью. Узнать о судьбе, помочь чем… Знаю, что поздно, но хоть так. Надобно воротиться было, когда увел оттуда Ивана. Но я не мог его оставить, Сазонов, не мог. Он трясся, как лист, да и назад бы немедля рванул или еще в какие неприятности влез… Это же Пущин.

14
{"b":"652454","o":1}