© Хромовских А.А., 2019
Мы никогда не живём настоящим, всё только предвкушаем будущее и торопим его, словно оно опаздывает, или призываем прошлое и стараемся его вернуть, словно оно ушло слишком рано. Мы так неразумны, что блуждаем во времени, нам не принадлежащем, пренебрегая тем единственным, которое нам дано.
Паскаль
Глава Ι
…Солнце проникает через смеженные веки с такою же нетерпеливою бесцеремонностию, с какою ныряльщик − индус, бирманец или другой какой азиат (пожалуй, и сам Нептун этих меднолицых туземцев одного от другого не отличит) − лезвием ножа раздирает створки раковины-жемчужницы…
…Не хочется открывать глаза: редкие, словно бы наляпанные жидкою синюшною акварелью облака, начнут утомительно перемётываться налево, а потом – и столь же утомительно – направо (по моему сегодняшнему бездеятельному наблюдению, небесный маятник облаков лишь только тем и хорош, что беззвучен, да от его раскачиваний туда-сюда полдень не прозвонит), а потому лучше, не открывая их, полёживать в гамаке (окрестные помещики, знаю, сие новомодное развлечение не приветствуют, хотя втайне завидуют), раскачивая самого себя ногою: от облачного непрестанного скаканья в моей голове свершается нехорошее кружение…
Давеча вот также нехотя, будто по принуждению, полз вверх по террасной балясине голенастый, наглый, разжиревший от кухаркиных щедрот прусак; значительно, словно капитан-исправник1 Онуфрий Пафнутьевич Аксельбант-Адъютантский после каждой употреблённой рюмки коньяку, пошевеливал конногвардейскими усами. Исправник, кстати, третьего дня гостил, так целую бутылку, здоровяк утробистый, за обедом выкушал. Да оно и к лучшему: коньяк оказался вовсе не шустовский (как в городской, порядочной вроде бы с виду лавке, уверял пройдоха приказчик, и раболепно при этом кланялся и, как заправский цыган, пританцовывал с носка на пятку, и чуть ли не по-родственному лобызаться лез, и в лицо вонзался честнейшими глазами − и ведь обманул-таки, подлец!), а премерзостной, невесть из чего состряпанной самодельщиной, потому для Онуфрия Пафнутьевича «коньяк» этот нисколько не жаль.
Надо было прусака пришлёпнуть чем-нибудь. Свежий нумер журнала «Искра»2 очень кстати под рукой очутился, да что-то меня вдруг отвлекло…
Не к добру прусачина вспомнился! Знать, к дождю или, того хуже, к граду, или другой какой природной причине; ну да нет резону об этом думать…
…Не то тоска от жары навалилась, не то скука с хандрою вперемешку…
Ох, уж эта жизнь в деревне!..
Порою пристально обозришь вокруг себя – и захочется вдруг мучительно, до хруста зубовного, чего-нибудь светлого и чистого, чего нет и не было ещё на земле, − этакого, чтобы встретившись с этим светлым, чистым и неземным, возрыдать, аки младенец, взахлёб, и, умыв душу слезами и возрадовавшись от этого, вознестись над непроглядным туманом жизни, на каждый твой зов или крик с издевательской готовностью отзывающимся одним лишь эхом − вороньим карканьем, – глухим, раскатистым и далёким, доносящимся откуда-то снизу, словно бы из подвалов самой преисподней…
Однажды, давно уже (лет девять мне было), видел, как тонет лошадь в болоте. Сначала пыталась выбраться из трясины, напрягалась изо всех сил так, что мышцы под кожею вздувались и перекатывались волнами, а потом, – когда над густою грязью осталась лишь голова, – стихла, и лишь дышала часто-часто (вот тогда я и понял смысл поговорки «перед смертью не надышишься»). Когда болотная жижа коснулась ноздрей, лошадь вздёрнула голову к небесной пустоте − и закричала голосом, способным разодрать любую, самую еретическую, душу… У меня чуть сердце не остановилось… Тогда я плакал долго – и последний раз в жизни. А сейчас, ежели и захочется душу умыть, так уже и нечем: слёзы в детстве высохли, после полагающихся к безобидным малолетним прегрешениям звонких – мимоходом − маменькиных подзатыльников и тяжеловесных – походя − папенькиных оплеух, а то и пересоленной розговой каши…
…Что-то мысли мои – вразброс, да ещё и не в ту сторону…
В такие минуты хочется Пушкина почитать. К примеру, вот это: «В глуши, во мраке заточенья тянулись тихо дни мои без божества, без вдохновенья, без слёз, без жизни, без любви». Из «Полтавы» временами нравится: «Так, своеволием пылая, роптала юность удалая, опасных алча перемен».
Было − подступала вдруг фантазия не вознестись, а опроститься: сбросить надоевший шлафрок3 (пόлы в ногах путаются), надеть заплатанные холщовые портки, холщовую же рубашку распояской, подвязать истоптанные лапти и в таком вот затрапезном виде явиться в людскую − с конюхами Проклом и Дементием пить водку и заедать её редькою или квашеною капустою… − ах! − вот даже и теперь слюнки потекли, вот уже и за ушами не без приятности защекотало! − а потом, не чинясь, резаться с ними в карты, в те же дурачки, и намеренно проиграть каждому по полушке4, а то и по алтыну5. Лучше, конечно, по гривеннику, да тогда уже понимал, что никак нельзя: этому выигрышу прямая дорога − в кабак; да и негоже дворню шальными деньгами баловать.
Было: намечешься между желаниями, раздёрнешь себя на лоскуты, – да вдруг и надрызгаешься до состояния скотского… А потом упадёшь пред иконами, впечатаешь лоб в наборный паркет, вскричишь истово: «Грешен, смраден я, Господи!» И, лбом настучавшись, взмолишься: «Накажи мя, Господи, накажи!»
Настоишься на коленях, отобьёшь поклонов несчётно, надышишься ладану – и, вот оно, просветление, снизошло… Так на душе становится хорошо, инда молебны петь хочется, не думается ни о чём, лишь одна мысль душу тешит: «Эх! вот так-то бы всегда жить – в тиши, в благости, умиротворении с жизнью и самим собою! И почему же я, неразумный, раньше не догадался так жить?!»
А как встанешь с колен – сызнова мечешься…
....Это – прошлое; а в сегодняшней жизни вообще ничего не разберёшь… Возьмёшь в руки «Положение о крестьянах, вышедших из крепостной зависимости»6, примешься читать первый пункт, где сказано: «Крепостное право на крестьян, водворённых в помещичьих имениях, и на дворовых людей отменяется навсегда в порядке, указанном в настоящем Положении и в других, вместе с оным изданных…» − и сразу болотная муть в глазах…
…На философические раздумья потянуло… Знать, голову напекло…
…Открывать глаза или погодить?..
…Приказать Дементию заложить тройку, да соседу, приятелю моему, вдовцу, отставному поручику Евграфу Иринарховичу, визит сделать? До его усадьбы в селе Золотые Сосны ехать всего семь вёрст – недалёко; заодно уж и овсы посмотрю.
Нет, лучше будет, ежели не поеду: он, оправдывая свою фамилию (не зря его предки, дети боярские7, Бессовестновыми прозывались!), из одного лишь пустого озорства или дурного расположения духа гуся в сметане на стол не поставит, а примется потчевать подгорелыми котлетами или тем, чем оставшихся у него дворовых кормит, − теми же вчерашними постными щами. Брр! А потом картами увлечёт, − это дело известное! Лет десять тому назад меня вот так же заманил, да сто двадцать восемь рублей и выиграл. Пусть проигрыш и ассигнациями8, − для кармана это не разор, − но вместе с тем как-то оно и того… досадно. И ведь, наверное, с картами шельмует! Не может отставной поручик не шельмовать! Пусть мне как угодно возражают! Меня не убедить; я самому губернатору в глаза скажу: не может-с!
Чем славен Евграф Иринархович, так это табаком и наливками.
«Табак у меня – турецкий!» – любит, не похваляясь, произнести при случае. И, кажется, не лжёт: помню, ежели по рассеянности вобрать в грудь дыму более чем надобно, так и не удержишься, кашлянёшь…