Глава 3. Ржавая машина
Баранов пришел вечером после работы и, едва отдышавшись, после подъема на третий этаж сразу спросил:
– Всё нормально? Привез…
Цукан от досады вскинул вверх кулак, приложил палец к губам, и Баранов, как нашкодивший школьник, сконфузился, умолк. Перед отъездом из Якутии написал Баранову короткое письмо: обозначил дату и место встречи в гостинице «Центральной», где намеревался поселиться на первое время.
– Пойдем ужинать. Тут рядом через дорогу лагман готовят с бараниной, высший класс.
Молча вышли и так же молча уселись в кафе у дальней стены, внимательно рассматривая друг друга.
– Все толстеешь, Виталий?
– Работа такая, сам знаешь, как у нас на кондитерской. Ассортимент богатый, потом гости разные, то в погонах, то на черных «Волгах», всех надо уважить, угостить… Да и жена стряпуха ладная, сама любит вкусненькое и меня тащит за стол. Ну, рассказывай, не томи.
– С металлом порядок. Только вот с Анной у меня полный капут…
– Эх, дура-баба! – кинул он из мужской солидарности, хотя хотелось сказать: ты сам, Аркаша, мудак! И тут же, без перехода: – И сколько же у тебя золота на продажу?
– Почти триста грамм! Не надорветесь?..
Принесли лагман, хлеб, водку. Баранов дал зарок не ужинать после шести и поэтому отодвинул тарелку, но после двух рюмок водки не удержался, выловил квадратик домашней лапши, разжевал – вскинул вверх большой палец и принялся за лагман по-настоящему.
Летом, когда Цукан шабашничал на кондитерской фабрике, они договаривались по семьдесят рублей за грамм. Теперь же Баранов стал сбивать цену до пятидесяти.
– Вы сдаете в золоприемную кассу по девяносто копеек, я же знаю. А тут хочешь навар почти в сто раз!
Цукан спорить не стал, расплатился за ужин, всем видом показывая, что разговор его припоганил и продолжать нет смысла. Баранов опытный торгаш, тут же сдал на тормозах, повторяя снова и снова: мы же друзья, Аркадий, всегда можем договориться.
– Я не для себя… Обсудим с родственником. Дай что-то показать протезисту.
Цукан достал жестянку с леденцами, выудил приплюснутую горошину самородка. Подал. Сказал жестко:
– Только не тренди лишнего, Виталий. Остерегись. Мне-то не привыкать на Севере. А ты и года в лагере не протянешь.
Лицо у Баранова скривилось, как от клюквы, и он закивал головой, бормоча, да я не мальчик, всё понимаю.
Осадок после разговора с Барановым остался. С утра пораньше Аркадий Цукан отвез сумку с инструментом и будильником на вокзал в автоматическую камеру хранения. «От греха подальше». Гостиница скверное место для любых дел. Интуиция его не подвела. В холе у бочонка с огромным фикусом, раскинувшим темно-зеленые жирные листья, его ждали двое. Один в милицейском мундире, второй в сером костюмчике и при галстуке.
– Аркадий Федорович Цукан? – от вопроса ему стало жарко, как в парилке. Успокаивало лишь то, что успел спрятать золото. «А там хоть на куски рвите!» – подумал сгоряча.
Пригласили в кабинет администратора. Разговор пошел тихий: почему нарушаем режим пребывания? Почему не трудоустроен? Где намерен жить? Обязан встать на временный учет…
Отпустило. Хотелось ответить жестко: плевать я хотел на вас с большой колокольни! Но стал, зачем-то оправдываться, рассказывать про Якутию, что вынужден здесь жить из-за неурядиц в семье… Душу себе так разбередил, что водка не брала, не цепляла, пока не смешал ее с шампанским в буфете при ресторане. После чего купил три бутылки водки в тоскливом предчувствии, что так жить нельзя.
Ему исполнилось пятьдесят шесть, он твердо решил заякориться, покончить с кочевой жизнью, загулами, он мечтал искренне о тихой спокойной жизни и представлял выпукло, отчетливо, как будет им хорошо теперь с Аннушкой в новом доме, особенно когда у Ивана заведутся дети, его внуки, и жизнь потечет ровная, красивая… Но вдруг разом все лопнуло. И деньги – они тяжело давались в последние сезоны на золотопромывке, где нередко ломались крепкие тридцатилетние парни, – не радовали, не грели.
Но и эта обида, как бы велика ни была, затерлась, изжилась. Аркадий Цукан снова приехал в Юматово, готовый просить прощения, но не смог преодолеть холодную отчужденность Анны. Потрепанный баул с вещами и коробка с документами, письмами, выставленные в сенях, довершили угрюмую неизбежность разрыва.
«Уфа, ул. Нижняя, 24, Цукан Е.М.» прочитал на конверте и поначалу не мог сообразить, что это письма к матери. Небольшая стопка, перевязанная тонкой тесьмой. Немудрено, сорок лет прошло, как она уехала спасать Федора Цукана в далекий Салехард и пропала. А он остался один в пятнадцать лет и мало переживал из-за этого. Мать вспоминал, когда хотел похвалиться своими успехами: «Один из лучших молодых водителей в автобазе, комсомольский вожак, поездка в Москву…» И особенно Настеной, на которой решил твердо жениться, что друзьям казалось немыслимым, а он упрямо добивался своего. Ему хотелось, чтобы за столом в заводской столовой, где они отмечали свой первый семейный праздник, сидела бы мама – Евдокия Михайловна, красивая женщина по мнению всех знакомых. А пришли только подружки Настены, да механик с молодыми водителями…
Аркадий с трудом разбирал корявую скоропись на серой оберточной бумаге. Отец описывал свою жизнь на лесоповале в бараке почти на сто человек, где их со станицы Качалинской осталось двое. Третий – Сенька Круглов, умер недавно. Его придавило лесиной. Просил Федор Цукан прислать махорки, сала и сапоги его армейские, что хранятся в чулане. Во втором письме он писал, что заболел и с трудом выходит на работы. Просил снова прислать продуктов и сообщал, что их скоро отправят в Сибирь на строительство металлургического комбината, где обещают вывести на вольное поселение, а там вскоре и сроку конец. Рекомендовал им переехать к старшему брату Семену, который хорошо устроился с семьей в Новосибирске, работает главным бухгалтером в горкомхозе.
Представить отца среди лагерных доходяг не получалось.
Письма не вызвали ни жалости, ни сострадания, отец запомнился сильным, веселым, а особенно его голова голая, как коленка, черные усы и раскатистый смех, когда он ловил во дворе, широко расставив руки. Поймав, подбрасывал высоко-высоко так, что его сердце трепыхалось в груди воробьишкой. Еще запомнилось, как пытался помочь точить саблю, с трудом ворочая рукоять, а двоюродный брат Сашка – много старше – цеплял за рубашку и кричал: дай мне, ты слабак… Когда оттеснил, стал крутить так быстро точильный камень, что искры снопом полетели из-под сабли. Отец похвалил Сашку, а ему стало обидно, и он убежал к матери жалиться.
В станице Качалинской близкой родни в середине двадцатых годов почти не осталось: отца и младшего Федорова брата, что жил при родителях еще в начале двадцатых, гуртом подвели под контрреволюционную деятельность за службу у атамана Краснова. Старший Семен жил в Новочеркасске и, будучи белобилетником из-за хромоты, вроде бы под «контру» не подходил, но служил казначеем в окружной управе, и когда началось повальное расказачивание, добровольно уехал в Сибирь. Брата Евдокии Егора Маторина вместе с семьей определили на поселение в двадцать пятом в далекую Тюмень. Когда Евдокия Цукан получила письмо от мужа с предложением поехать в Новосибирск, то горевала недолго: всю живность давно истребили, иконы и обходные вещи она раздала по соседям, чтоб не растащили бродяги, с тихой надеждой, что выпустят Федю и удастся вернуться в родной дом. Помолясь в церкви, что стояла на спуске к Дону, без креста и икон, стала собираться в дорогу.
Как он радовался тогда предстоящему путешествию на поезде и никак не мог понять: чего это мать все плачет и плачет.
В Уфе их ссадили с поезда из-за подозрения на тиф. Определили в инфекционную больницу, где Аркаша пролежал несколько месяцев, а когда выписали, то едва передвигался. Евдокия потом не раз вспоминала:
– Ноги у Аркашечки стали, что спички, а лицо желтое, отечное. И подумала я, дура, что не жилец…