Земли, которые Ожогин купил в Крыму во время войны, стоили по тем временам немереных денег. Да и сегодня он вздрагивал, вспоминая кучу бумажек, которые, судя по всему, канули в бездну и на которые можно было бы построить еще одну кинофабрику в Москве. Потерять эти земли означало потерять половину состояния. Дачки… Скворечники… Мерзавец-управляющий, конечно, ни при чем. Вася прав. А все-таки мерзавец! Но он-то! Он-то! Как он мог оказаться таким болваном! Дать себя облапошить! Себя!
— Вася! Где, черт возьми, бумаги? Купчая, Вася, купчая!
Чардынин бросился искать купчую. Бумаги, привезенные из Москвы, лежали в саквояже, который по приезде бросили в темный угол, да так на три месяца там и забыли. Ожогин о них не думал. Чардынин несколько раз хотел было разобрать, но сам же себя и останавливал. Был суеверен. Боялся: начнет делами заниматься и спугнет Сашины такие неверные, такие эфемерные, такие изменчивые мысли о строительстве.
Купчая на земли нашлась на самом дне саквояжа. Тут же были и слипшиеся от времени пожелтевшие листки договора с городской управой.
— Вася, читай!
Чардынин нацепил очки, разлепил страницы, забубнил. Ожогин слушал, прикрыв ладонью глаза. Ага, вот он, подлый пункт!
— «…буде владелец вышеозначенных земель в пятилетний срок не…»
— Что ты читаешь? Я не понимаю ни черта! Что значит «буде»? Кто он такой, этот «буде»?
— Успокойся, Саша, не кричи. Имей терпение, «…в пятилетний срок со дня заключения настоящего договора не начнет освоения таковых земель, как то: строительство жилых и нежилых…» Н-да… Вот еще «разработка недр… устройство оздоровительных, тако же и увеселительных заведений…»
— Тако же?!
— «…сбор и переработка природных богатств… промышленные предприятия, как то: фабрики и заводы…»
— Заводы?! Что же они хотят, чтобы я на них производил? Танки? Конфеты «монпансье»? Женские подвязки? Втулки чугунные?
— «…создание акционерных обществ и компаний… проведение ветки железнодорожного сообщения…»
— Они что, с ума сошли? Какое сообщение? Куда? С горы в море?
— «…отчуждается в пользу… с правом проведения вторичных торгов земельным комитетом…» Саша, тут подпись твоя.
Ожогин выхватил у Чардынина бумагу. Пробежал глазами.
— Обман, — сказал он устало. — Как есть обман. Нанимай адвоката, Бася.
Чардынин смотрел на него с сомнением, жалостливо мигая поверх стекол очков близорукими глазами. Конечно, на Сашу не похоже, чтобы он заключил столь безрассудный, если не сказать безумный, договор. Однако он помнил, с какой лихорадочной поспешностью покупались во время войны земли. Покупались, когда синематографическое дело в одночасье пришло в упадок, да что там в упадок, на ладан дышало — пленки, которую до войны везли из Германии, нет, оборудования нет, синематографические театры закрываются один за другим. Казалось, единственное спасение от неминуемого разорения — земля. Уж она-то не подведет. Да полно, читал ли Саша эту галиматью, перед тем как подписывать?
Был нанят адвокат — благообразный молодой человек, пробор-ниточка, усики-ниточки, височки-ниточки, галстук-ниточка, полосатые брюки, лаковые штиблеты. Говорили — один из лучших в Таврической губернии, даром, что только за тридцать. Ни одного проигранного дела. Говорили и другое. Ни одного проигранного дела, потому что берется только за дела, благоприятный исход которых заведомо известен.
Адвокат ездил из Симферополя. Ожогин оплачивал гостиницу в Ялте: адвокат не любил возвращаться вечером через перевал. Адвокат приезжал два раза в неделю, изучал бумаги, наводил справки в городской управе, запрашивал какие-то документы в архиве.
Ужинать являлся на дачку Ожогина. Ел очень деликатно. Манеры имел безупречные. Жесты — плавные. Речь — вкрадчивую. Нахваливал ожогинских рябчиков и стерлядок. Смаковал вина. С удовольствием дегустировал коньяки. Намекал, что белужью икорку предпочитает осетровой. За кофе любил поговорить об искусстве.
— Синема, — журчал тихий вкрадчивый голос, — есть искусство отдохновения и воспламенения самых тончайших струн чувствительного организма.
— Воспламенения струн? — переспрашивал Ожогин. — Я, простите, не ослышался?
Адвокат его раздражал. Был он прилизанный, скользкий, о деле толком ничего не говорил, хотя языком трепал много, и все глупости. Сидя боком на стуле, Ожогин злился, катал по скатерти хлебные шарики, кидал в рот. Иногда отпускал язвительные замечания.
Чардынин делал страшные глаза, мол, что же делать, Саша, терпи, дело-то в самом разгаре, не спугни птичку, она нам нужна. Подливал адвокату коньяк. Подвигал блюдечко с лимоном.
— Именно воспламенения, — журчал адвокат. — Вам, Александр Федорович, должно быть известно лучше, чем мне, каково воздействие поэтического чередования света и тени на…
— На что же?
— А, впрочем, и героические мотивы тоже начинают склонять к себе внимание публики. Пафос гражданственного самосознания все больше входит в моду у просвещенного зрителя. Рассказывают, что в Петербурге один молодой талант снимает с большим размахом в эдаком имперском стиле целую, не побоюсь этого слова, эпопею о несостоявшемся революционном… хм… перевороте. Из казны выделены большие деньги на это в высшей степени патриотическое начинание. Никак не могу запомнить фамилию режиссера. Что-то на Э… Эс… Эб…
— Как успехи в архиве? — быстро перебивал Чардынин. — Удалось найти недостающие документы?
Адвокат замолкал, делал важное лицо, прикрывал глаза, тонко усмехнувшись, отхлебывал коньяк.
— Всему свое время, уважаемый Василий Петрович, всему свое время. Дело сложное, хлопотное. Быстрых результатов я вам не обещаю.
— Но гарантии даете? — вскидывался Ожогин.
— Гарантии, Александр Федорович, как и любой адвокат, я могу дать лишь в полнейшем моем к вам благопочтении. Было бы крайне легкомысленно с моей стороны..
— Ну я, пожалуй, вас оставлю. Поздно уже. — Ожогин поднимался и, не раскланиваясь, удалялся к себе.
Адвокат сочувственно глядел ему в спину.
— Да-с… Понимаю, как трудно сейчас Александру Федоровичу. Дело, любезный Василий Петрович, весьма запутано. Весьма. А это что? Портвейн? Какова выдержка?
Между тем деревья и кусты обсыпало цветами. На набережной натянули тенты, выставили столики. Запахло кофе, который высокомерные официанты в форменных белоснежных кителях варили тут же, на улице, в турках, которые двигали внутри железных ящиков, наполненных горячим песком. Курортники прибывали. Уже на набережной по вечерам совершался многолюдный променад. Уже распустились кружевные цветки зонтиков и в вечерний ялтинский воздух понеслись нежные голоса дам, окликающих своих собачек. Уже на пляжах поставили купальни. Желающих окунуться в Черное море пока было немного. Вода обжигала. А все же смельчаки находились.
Ожогин с Чардыниным абонировали на сезон купальню и каждое утро начинали с заплыва. В первые дни их водного аттракциона на берегу собиралась толпа, чтобы посмотреть на сумасшедших, с головой бросающихся в ледяную воду. Бонны указывали на них воспитанникам, а те глядели с открытыми ртами на две фигуры в полосатых купальных костюмах, которые, энергично взмахивая руками, быстро удалялись от берега:
— Видишь во-он тех дядей? Никогда не делай так, как они!
Уплывали далеко. Устав, ложились на спину. Глядели на взбитые сливки весенних облаков. Иногда доплывали до торчащих из воды обломков скал. Взбирались наверх, на нагретые утренним солнцем камни. Сидели, лениво перебрасываясь словами, щурясь на солнце. Ожогин как будто смывал с себя морок последних лет, серую липкую московскую хмарь. Морская вода разглаживала морщины на лбу, растворяла сжатую в змеиные кольца тоску, что теснила грудь. Неожиданно блеснула былая зелень глаз. Прежняя веселая сила входила в тело. Стало видно, что он еще не стар. Да что там не стар — молод, нет и сорока.
Он думал о том, что снимет кино, где будет все искриться, бликовать, радоваться. И пусть цветок какой-нибудь плывет. И головка женщины в воде. И влажные волосы, как стебли кувшинки. И название… «Повелительница волн»? «Принцесса моря»? «Дочь воды»? Он вспомнил давний разговор с Ларой о порывах ветра, о песчаных струях, о воздухе, который должен ворваться на экран, окутать героев, обезоружить, омыть, заставить дышать весь кадр. И как он ей ответил тогда: «Кино — искусство грубое». Он и теперь считал, что кино — искусство грубое. Но теперь ему казалось, что еще и веселое.