— Нет уж, Андрей Сидорыч, не поминайте, — сказал Митрий. — Уж ежели я теперь скажу эдакое — самый последний человек буду, и наплюйте мне тогда в глаза.
Он бодро зашагал по улице. Но безмолвная ночь с своими грустными звездами, и таинственные шорохи, и разметавшиеся в тяжелом мертвом сне косматые избы разбудили его затихшую тоску. «А дома-то, дома-то что теперь?» — подумал он. Слезы закипели бы* ло у него на глазах, но он сделал над собой усилие и подавил их. «Ах, Ванюшка, Ванюшка!.. Не дожил ты до моей радости»...
Дома еще не спали, когда Митрий вошел в избу. Ванюшку уже убрали, и он лежал в переднем углу, накрытый белым коленкором. Перед образами горела тоненькая восковая свечка, и в избе разливался странный полусвет-полумрак. Пламя, колеблясь, то вспыхивало, то пропадало; по стенам ползали какие-то сумрачные тени, то вырастая до потолка, то съеживаясь в комок и прячась по углам. И среди этого непрерывного движения и мелькания теней белый коленкор под образами особенно поражал своею неподвижностью. Домна сидела за столом, у ног покойника, с красными, распухшими от слез глазами и тихонько что-то причитала. А Анисья с Николавной шептались у печки. Мужиков и ребят не было, их выселили на двор, и они давно уже спали.
При входе Митрия бабы притихли. Они боялись, кабы опять он не начал лютовать, как давеча, когда прибежал с гумна и застал сына мертвым. Больше всех трусила Анисья: это она накормила бедного Ваньку огурцами и хотя убеждена была, что помер он не оттого, но в душе у нее все-таки что-то ныло и сосало, и она ревела целый день.
— Хорошо, что ли, убрали-то, Митя?— робко сказала Домна. — Поди погляди.
— Чего там глядеть? — горько вымолвил Митрий.— Теперь глядеть нечего... Черви будут глядеть, а не я!..
— О, господи!.. — послышался у печи вздох. — Ведь что скажет-то...
— Чего же говорить еще? Лучше бы живого берегли, а помер... теперь уж нечего! Эх, вы!., и с огурца-ми-то своими...
— Да уж будет тебе!.. — плачущим голосом отозвалась Анисья. — Огурцы, огурцы... с огурцов это, что ль? Всего-то он, родименький, может, три огурчика и съе-ел...
И, вспомнив, как она давеча кормила Ваньку огурцами, приговаривая: «Кушай, кушай, Ваня, на здоровье!» — Анисья залилась слезами.
Митрий хотел было уйти, но не вытерпел, подошел к покойнику и поднял саван. Ванюшка, чистенький, причесанный, словно на праздник, лежал, степенно сложив ручки на животе. Кривые голые ножки пятками врозь торчали из-под новой красной рубашки, подпоясанной под мышками голубым пояском. Эти кривые Ниги особенно почему-то были жалки и милы Митрию; все сердце у него перевернулось и сознание непоправимого горя наполнило его душу нестерпимой болью.
— Э-эх!.. — вымолвил он и, схватившись за голову руками, сел у стола.
Глядя на него, заплакала и Домна, причитая: «Закатилось ты, мое ясно солнышко, улетел ты, мой голубь сизокрылый!» Анисья с воплем выбежала из избы.
Не плакала только Николавна. Она подошла к сыну, положила руку ему на плечо и сказала убедительно и спокойно:
— Ну будя, будя, Митрий... А ты лучше возьми да богу помолись... помолись богу-то, вот оно и полегчает.
Митрий, весь бледный, поднялся с лавки, достал псалтырь, перекрестился и стал читать. И всю ночь до рассвета он читал, а Домна слушала эти торжественные, непонятные для нее слова и плакала, и торжественное, непонятное чувство просыпалось в ее темной душе.
XV
На дворе злилась и гудела ноябрьская вьюга, но тепло и уютно было в школе у павловского учителя, Дмитрия Иваныча. Вот уже вторую неделю он живет здесь и учительствует; помещение ему отвели у старосты; сами хозяева живут на другой половине, через сени, а он устроился в школе, сам по себе, и только обедать и ужинать ходит в хозяйскую избу. Правда, у него и тесно, и сыро, и темновато немножко, но Митрию казалось, что пока лучше и не надо.
Перед открытием школы Домна чисто-начисто вымыла и выскребла полы; в углу повесили образ с розовой лампадкой, поставили в ряд несколько столов и лавок для учеников, на деревянном примосте в углу у печки устроили постель, и вышло хоть куда. Сам Митрий прибил полку, на которой аккуратно разложил буквари, учебники, грифели, доски; над постелью повесил портрет Некрасова, подарок покойного Петра Иваныча; а Андрей Сидорыч дал ему еще карту Европейской России, которая и украсила одну из закопченных стен. Когда же в избе отслужили молебен с водосвятием и за столами расселось десятка полтора учеников — стало и вовсе хорошо, совсем как настоящая школа... Митрой был счастлив и усердно принялся за занятия. Весь октябрь и половину ноября он готовился к этим занятиям — аккуратно посещал школу и даже под руководством Андрея Сидорыча давал пробные уроки. Вначале это было очень конфузно, и Митрий совершенно терялся перед толпой шаловливых и насмешливых ребят, которые его знали и для которых он был «учителем Митюхой». Они так и называли его: «Митюха, ну-ка покажи, какая энта, с закорюкой-то!» и вообще обращались с ним запанибрата, так что во время урока Митрий постоянно ждал, что вот-вот ученики выкинут какую-нибудь штуку, и ему стоило страшного труда сохранять спокойствие и достоинство. Но на Павловских Хуторах он почувствовал себя иначе и скоро освоился с своим положением. Во-первых, учеников было здесь гораздо меньше и справляться с ними было легче; во-вторых, сам он был здесь не «Митюха», а дяденька — «Митрий Иваныч», и это обстоятельство много способствовало поддержанию школьной дисциплины в надлежащем порядке. И дело пошло как по маслу.
Павловские мужики тоже были пока довольны. Учитель свой, школа своя; ребятам не надо знобиться, бегая за 7 верст. Одно только было маленькое пятнышко на общем светлом фоне — это то, что Митрий отказался «спрыснуть училищу». Но и оно скоро затушевалось и было забыто.
И все было бы хорошо, если бы не отец... Иван Жилин был поражен известием, что Митюха уходит в учителя. Грозный призрак, который, бывало, мерещился ему в детстве Митюхи, теперь встал перед ним воочию. «Что, брат, ты думал от меня отделаться? Ан нет — вот он я!»... Иван совсем упал духом. Он даже жалостных слов не стал говорить, а только крякнул и махнул рукой. Митрий всячески старался его успокоить, уверял, что ведь зимой все равно делать нечего, а летом он вернется домой и по-прежнему будет работать, — Иван упорно отмалчивался, и по лицу его видно было, что он этому не верит. Какая уж там работа!.. Избалуется парень на легком хлебе и неохота будет ворочать по-мужицки от белой зари до темной ночи. Отрезанный ломоть, что там ни говори... и огорченный Иван со страхом даже глядел на Кирюху. Ну, как и этот тоже возьмет да и упрет куда-нибудь на легкие хлеба? Живите, мол, старички, как жили, доживайте свой век, а я не хочу!.. И хотя простодушный Кирюха и не помышлял ^и о чем подобном, а сидел гвоздем на своем месте, старческая подозрительность рисовала всякие ужасы и с часу на час ждала неведомой катастрофы.
Остальные семейские отнеслись к учительству Митрия каждый по-своему. Домна испугалась и потихоньку упрашивала мужа взять и ее с собою, но это было неудобно, и Митрий уговорил ее жить дома, а по праздникам приходить к нему в гости. Домна поплакала и согласилась, но не только в праздники, айв будни при каждом удобном случае бегала на Павловские Хутора. То рубаху нужно отнести мужу, то варежки, то будто видела она, что полушубок у него разорвался, — надо сбегать починить. Эти экстренные походы ей очень нравились, и нравилась и новая обстановка Митрия, и длинные осенние вечера вдвоем за самоваром, и то, что он теперь «учитель», — все это было новое, необычное в деревенской жизни и очень занимало Домну. И вообще после ссоры с мужем и смерти Ванюшки она как-то вдруг присмирела, отмякла, и какие-то смутные мысли зашевелились в ее голове.
Что касается Кирюхи, то он не представлял себе никаких ужасов и довольно равнодушно отнесся к уходу Митрия. Его только заинтересовало, сколько жалованья будет получать Митрий, и, узнав, что только 25 рублей за всю зиму, Кирюха выразил неодобрение. Это в батраках больше получишь... стоит из-за четвертного билета глотку надсаживать! Уж лучше бы к попу в работники поступить — хлеба хозяйские, вольные, и жалованье идет по положению. Нет, прогадал Митюха, что и говорить!.. Больно прост парень-то, всякий его обойдет.