Впрочем, уже в ноябре шестиклассника Кострова били реже. Может, надоело им. Может, побаивались, поняли, что не стоит связываться с «психом». Да, вместо «девчонки» называли теперь «психом». Но пакостили не меньше, только делали это ещё изощрённее, чем раньше. Детдомовский старший товарищ Гена Ласочкин (имел он два прозвища, Крокодил и Геноцид), учившийся в той же школе в девятом классе, попробовал разъяснить малявкам, что Лёху Кострова обижать не следует. Но получилось ещё хуже. После такого заступничества к привычным прозвищам прибавились новые, более обидные, злые и неприличные. Потому что… ну, в этой школе учились и другие мальчишки из детдома. А жилые комнаты у них были организованы не по казарменному, а по блочному типу, как у студентов в общежитии. На две спальни (по четыре человека в каждой) приходились общая гостиная, санузел и даже кухня с электрочайником и микроволновкой. Младших и старших поселили вместе, это называлось «семья». Новомодное такое веяние, эксперимент. Девчонки жили таким же образом в другой половине здания. Считалось, что взрослые парни и девицы будут заботиться о маленьких, как о братишках и сестрёнках. Если были кровные родственники (такое в детдомах не редкость), их и селили вместе. Остальных – кому как повезёт. Алёшке «повезло» получить в соседи Гену Ласочкина. Тот взял под своё покровительство новенького. В обиду не давал, делился конфетами, которые выдавали к ужину, пускал без очереди к компьютеру в гостиной «поиграться». Однако сразу дал понять, что все «блага цивилизации» – не просто так. Зазывал Алёшку к себе под одеяло каждую ночь. Когда тот идти отказывался, то угрожал или уговаривал, менял тактику в зависимости от настроения. Случалось, и уже уснувшего перетаскивал к себе или сам лез к нему в кровать. Мял, тискал, щипал, щекотал; дурашливо кусал за шею, изображая вампира. Нашёптывал на ухо свои фантазии: чему он его научит, что заставит делать. И научил ведь, и заставил. Не сразу, но всё же.
Считалось, что происходящее от окружающих держится в секрете. Но как сохранишь тайну от тех, кто в той же комнате, может быть, и не дрыхнет, а подсматривает и подслушивает? И рты не заткнёшь тем, кто хочет информацией поделиться. В общем, слухи о Генке и новеньком уже с первых дней сентября поползли по школе. Мало кто верил поначалу, в школьных коридорах шестой и девятый классы практически не пересекались, но когда Гена-крокодил по доброте душевной пришёл за Алёшку заступаться… зря он это сделал. Медвежья услуга вышла.
А ещё Алёшка выболтал Генке то, о чём и лучшему другу Климу на тот момент сказать не решался. Поделился с ним сокровенным, тем, что хранил в памяти с прошлой зимы. Думал – поймёт. Гена понял, но по-своему, грязно и примитивно.
– Вот видишь! – сказал. – Я сразу догадался, что ты пидор. Чего же тогда каждый раз: не хочу, не буду?..
– Потому что это совсем другое, – ответил Алёшка. – Потому что его я люблю. А тебя – нет.
И съёжился под одеялом, ожидая удара. Но Гена не стал ни бить его, ни прогонять со своей кровати. Стиснул покрепче руками и ногами, прошептал ласково, но с угрозой:
– Глупый ты. Думал – вот скажешь мне это, а я на тебя обижусь и оставлю в покое? Да ни фига. Я тебя и без всякой любви, когда захочу, поймаю и… никуда ты не денешься. А будешь сопротивляться – будет оч-чень больно. Понял?
Алёшка понял. Не сопротивлялся. Послушно нырял с головой под одеяло и, задыхаясь и пересиливая тошноту, облизывал и сосал казавшийся очень большим тогда Генкин член.
Разговор тот был в последние дни ноября, а потом три декабрьских субботы Алёшка не ходил в художественную школу. Всю неделю посещал занятия, а на историю искусств – ну, не мог пойти, и всё тут. Гулял в парке или кружил по улицам, почему-то непременно приходил к мосту, сидел на деревянных ступеньках, вспоминал то, что случилось… да, почти год назад. Надо же, сколько всего произошло, как изменилась его жизнь с тех пор!
– Костров, ты чего это историю искусств загибаешь? – поинтересовался Клим в понедельник на живописи: их мольберты оказались рядом, около натюрморта с кувшином в лиловых и зелёных драпировках.
– Тебе какое дело? – ощетинился Алёшка.
– Мне – никакого. А Богдан Валерьевич по пять раз за урок спрашивает, куда же Костров подевался.
– Так уж и по пять?
– Может, меньше, я не считал. Говорит: какие же вы товарищи, у человека трудная жизненная ситуация… у тебя, то есть. В общем, предатели мы все, во как!
– Это как-то уж… совсем.
– Да чего там, прав он. Бросили мы тебя. И вообще… какой-то он нервный стал. Орёт на всех.
– Клим, да он всегда орёт, – напомнил Алёшка.
– Всегда – на девчонок, а теперь вообще на весь класс. Тупые мы. Сидим, как пни с глазами, ничего не воспринимаем. Это потому что никто с места не выкрикивает и дурацкие вопросы не задаёт.
– Не так уж я и выкрикивал, – смутился Алёшка. И замолчал, задумался. Это что же получается – ему не всё равно, что ли?
В среду опоздал на композицию. Все места были заняты, за свободными мольбертом и табуретом потащился в соседнюю аудиторию, к первоклашкам. Потом долго разыскивал тяжёлый фанерный планшет со своей прикреплённой почти законченной работой. Наконец, нашёл, приволок, взгромоздил на мольберт. Обернулся. И увидел его – высокого, широкоплечего, светловолосого, в клетчатом пиджаке и чёрных джинсах.
– Ну, привет, прогульщик!
– Здрасте, Богдан Валерьевич. А чего это я прогульщик? Я не прогульщик. А где Юлия Юрьевна?
– Я за неё, – усмехнувшись, ответил учитель фразой из старой комедии про студента Шурика. – Знаешь что? Пойдём-ка со мной.
Не спросил, зачем. Алёшка пошёл, с волнением и радостью. А как ещё? По пути зацепил коленом Климкин табурет. Раскатились по полу банки с гуашью, разлилась накрашенная вода. Ой…
– Иди уже, я сам уберу, – буркнул Клим.
Девчонка с длинными волосами, не то Снежана, не то Кристина (Алёшка никак их имён не мог запомнить, и вообще какими-то одинаковыми они все ему казались), накручивая локон на палец, томным голосом спросила:
– Богдан Валерьевич, а мне можно уже раскрашивать?
Раскрашивать, ха! Детский сад.
– Работать в цвете, Петрова. Давно пора. Приступай, – резко сказал преподаватель и вышел в коридор. Алёшка двинулся за ним. Что там за сюрприз ещё?
Сюрпризом оказался включённый компьютер в кабинете истории искусств. На экране – начало теста: картина, вопрос по ней, четыре варианта ответов.
– А, зачёт за полугодие, – догадался Алёшка.
– Представь себе. Все сдавали в прошлую субботу, пока ваше высочество где-то болталось. А ты что подумал – я на свидание тебя приглашаю?
А он так и подумал. Балда. Идиот.
Вопросы в основном оказались лёгкие, он с ними справился быстро. На некоторые ответа не знал, и тогда просто выбирал цифру наобум, особо не задумываясь. Покончив с тестом, решил не спешить, взял с полки полистать журнал «Юный художник». И задремал, положив голову на страницы.
Проснулся не от звука, не от прикосновения – от взгляда. Или показалось? Богдан Валерьевич сидел за соседней партой и смотрел на него очень внимательно.
– Наконец-то, – сказал он. – Ты, Костров, похоже, не высыпаешься в детдоме своём. Забрать бы тебя оттуда в тихое место на недельку.
Так заберите, Богдан Валерьевич! На неделю, на год, навсегда. В плен, в рабство, на необитаемый остров. Только чтоб вы и я, никого больше.
Вслух не сказал, конечно. Попробуй скажи такое!
– Богдан, ты скоро? – раздался голос из коридора.
– Через пару минут, Яшенька, – откликнулся Богдан Валерьевич. – Ты заходи, не стесняйся.
Заглянул в дверь небольшого роста человек в длинном пальто, с тёмными вьющимися волосами до плеч и узкой бородкой, с меховой шапкой в тонкой руке, украшенной перстнями. Посмотрел на Богдана Валерьевича смущённо, а тот на него – нежно и требовательно. И сразу Алёшке стало ясно, что есть с кем Богдану Валерьевичу отправиться, если что, на необитаемый остров. «Вот, значит, как это бывает – по-настоящему», – подумал он. Совсем не подходили к этим двум до изумления красивым людям, к их таким добрым и трогательным отношениям те грязные слова, которые слышал Алёшка от Гены Ласочкина. Было что-то невыносимо прекрасное в том, как эти двое смотрели друг на друга. Алёшка чуть не разревелся.