Но Лия не размышляла о Коле, а испытывала еще больший, чем он, страх. Но у нее хоть была надежда – Коля!..
А Коля, пятясь, еще сопротивлялся тихо, протестовал – но когда кастет острыми зубьями подносили к его подбородку,
Колю охватывал ужас. Он должен был шагнуть вперед, но шагал назад… Он только представлял, как шагнет вперед, драться с врагами – и тотчас почти физически ощущал удар кастетом, острыми зубьями, в подбородок… Когда он упадет, его будут бить еще… Какой смысл тогда, для чего тогда сопротивляться, шагать вперед? – никакого!.. Но ведь и уйти, вот так просто, трусливо пятясь, он тоже не может – и пока рассуждал, что не может, сам пятился… Он видел, что Лия все дальше и дальше от него, стоит рядом со Славкой, который никуда ее не пускает; как оставить ее одну? Ведь они могут такое натворить, такое натворить… чего только не могут натворить эти головорезы!.. Кровь стучала у него в висках, кулаки сжимались – а разум понимал, что он бессилен, слаб, бессмыслен в своей внутренней борьбе. Он должен был драться, но не дрался, потому что это бесполезно и для него и для Лии, в то же время он не должен был оставлять Лию, потому что оставлять ее одну ну никак нельзя, а он все-таки оставлял… Кажется, он уже не помнил и страха; только дикое, протестующее отчаяние – отчаяние, что бессилен, что мир так нелепо устроен, что никто его не поймет, а если и поймет, то не оправдает, а если оправдает, то не простит… Поймет ли Лия, простит ли?
Лия не простила… Больше никогда уже не ходила с Колей и, кажется, презирала его… Мать Лии, Надежда Тимофеевна, так и не могла понять, что произошло у них. Только в одном она была убеждена: Коля Смагин гораздо лучше многих других, а уж тем более – Славы Никитушкина.
Но кто знает, какие мысли, какое отчаяние и страх, какие вообще чувства испытала и пережила Лия, оставшись тогда одна?
Кто мог ее обвинять в чем-то?
Вспоминая свадьбу, Лия действительно вспоминала нечто другое, что видела, слышала, ощущала в то время. Только теперь она поняла истинный смысл шума во дворе, и поразила ее простая мысль: есть люди, которые любят ее по-настоящему. Не в том дело, что любил ее Коля, которого она любить никак не могла и которого даже уважать не смела, а в том, что она не умела разобраться, кто любит ее, а кто нет. Возможно, кроме Коли, она оттолкнула от себя еще не одного парня – а где они теперь? Никого нет, она одна. Одна…
Так проходили дни, кончался уже ноябрь…
Как вдруг однажды, будто от долгого сна, Лия очнулась и отчетливо поняла: что-то должно случиться… Если ничего не случится, если все будет идти по-прежнему, если не произойдет какого-либо взрыва и ее не встряхнет – она сойдет с ума, или умрет, или…
Надежда на случай, который, казалось, все может изменить, повернуть ее жизнь, заставить бороться за другую, более лучшую и счастливую долю, странно успокаивала и будоражила ее. Потому что, в самом деле, не может все идти, как идет, не может продолжаться, как продолжается…
Эти мысли не оставляли ее целый день, а к вечеру, когда пошла на работу, она была уже уверена, что или сегодня – или никогда… Что сегодня? что никогда? – она не знала. Что бы ни было – но сегодня или никогда…
Но прошел час, два, три на работе, мимо нее сотни людей пронесли свои чемоданы, десятки отправили обычные и срочные телеграммы, простучал колесами не один уже пассажирский поезд, случились тысячи маленьких и больших событий, – но ничто не имело никакого отношения к Лии. Все, что ни происходило, происходило само по себе и само для себя, а все, что было Лией, было отдельным, независимым, никому не нужным миром… Лия начала сомневаться в своих надеждах – и как только начала, так почувствовала себя в тысячу раз несчастней, чем была несчастна до того. Как будто отпуская в воду канат, стремительно уходящий вглубь, она отпускала свою надежду, но, спохватившись, вновь подхватывала канат, ободрала себе руки, но надежду задержала. Не быть с надеждой до конца, до последнего мига – просто невозможно, и снова, ободренная, сидела Лия за окошечком телеграфа и надеялась…
На солдата, сидевшего в углу, она не обратила поначалу внимания, но вскоре почувствовала, что кто-то пристально смотрит на нее. Она глазами поискала человека и встретилась взглядом с солдатом, он ей по-хорошему улыбнулся… Она рассердилась, нахмурилась, но сердце застучало живей, потому что – Бог его знает – может, это и есть случай?.. Когда во второй раз она встретила его глаза, то на улыбку ответила своей, неопределенной и смущенной… Но как только она улыбнулась, солдат перестал на нее смотреть: ему, верно, надо было увидеть ее улыбку – и все. Лия не верила этому, украдкой несколько раз взглядывала на него – но солдат был тот же: не обращал на нее внимания, думал что-то свое и пил глотками вино. Она глядела на него уже требовательно, раздраженно, пугаясь, что так и не посмотрит солдат снова, а он действительно не смотрел и, кажется, не собирался смотреть. Ему было скучно. «Что же он такой?» – думала она. Тогда гнев и требовательность она сменила на просьбу, – и он отвлекся от своего, увидел ее глаза: они были открыты и сердечны. «Что же ты такой?» – стояло в ее глазах. Но он, гордый, снова долго и упорно не смотрел на нее, а когда, наконец, посмотрел, когда, казалось ей, она вот-вот уже возненавидит его, он улыбнулся ей в открытую – и она тоже улыбнулась ему…
Дядя Евгения, Григорий Иванович Никитушкин, умер вовремя.
Глава восьмая
Поезд, наконец, привез Ивана Ивановича Никитушкина на место. Дорога показалась ему долгой, скучной, а хотелось приехать скорей и, если уж решился, поскорей и закончить со всем.
Выйдя из здания вокзала, он оказался перед единственной, ведущей в поселок, грязной ноябрьской дорогой. Глядя на нее, он стоял и как будто не решался – идти все-таки или не идти.
Он пошел дорогой вперед… Вскоре Иван Иванович оказался на небольшой площади, от которой в разные стороны разбегались три улочки. По которой пойти – он не знал. Он повертел в руках бумажку с адресом, похмыкал – и решил спросить у кого-нибудь, куда идти.
– А вот, милый человек, – приветливо объяснила первая же старушка, – сначала сюда пойдешь – видишь, во-он белый домик, после справа свернешь, после еще раз вправо – и сразу тебе Петра Великого улица… Тебе кого там?
– Никитушкиных.
– Григория Ивановича-то? Знаем, знаем… Помер, царство ему небесное, хороший жил человек… Небось, родственник какой? На похороны?
– На похороны, бабушка.
– Ну, иди, иди, милый…
И только было он отошел от старушки, только было зашагал по указанному пути – как вдруг, не успев и сообразить, в чем дело, бросился за угол первого же дома. Такой прыти он не ожидал от себя: кажется, прожил долгую жизнь, ничто уже не выведет из равновесия… «Ты спятил, старый, – говорил он себе, – ей-богу, спятил… Откуда ему быть здесь?..» Но чем больше вглядывался в солдата, идущего по дороге к площади, тем тяжелей билось сердце: сомнений не было – по дороге шел сын Женька. В то же время этого не могло быть, ну просто никак не могло – откуда он на Красной Горке? Что делает здесь? Ведь он дал телеграмму, что демобилизовался и вот-вот будет дома…
А Женя, неся под мышкой черный материал, свернул как раз в ту улочку, куда идти и отцу. «Тьфу ты!..» – обиделся Иван Иванович. Как вор, немного выждав, пошел он вслед за сыном. Тот иногда останавливался, посматривал по сторонам и шел дальше. Иван Иванович, выдерживая дистанцию, крался за ним. Около белого домика Женя присел на крыльцо, задымил сигарету, материал положил рядом. «Ишь, подлец, как дома расселся!..» Женя покурил, забрал материал и снова тронулся в путь; отец – за ним.
Около белого домика Женя свернул как раз направо, куда шагать и отцу. «Ну, я тебя выслежу! Я тебе покажу!.. Отец с матерью ждут – не дождутся, а он похаживает и покуривает… И где? Вот ведь в чем дело…» В самом деле, Иван Иванович поехал на похороны не сразу, все ждал, раз уж получили телеграмму, что сын вот-вот подъедет… Но так и не дождался, наказал только Марии, чтоб встречала как положено, чин-чином. А она рукой махнула: «Ладно указывать-то! Бабам на Высоком Столбу указывай… А тут тебе не указ! Понял?» Ладно, он понял, это она не поняла… Так он и уехал, вроде бы и рад, что встреча с сыном оттянулась, и вроде нет. И вот – на Красной Горке судьба свела!