Сидел Иван Федорович Никитушкин против двух сыновей и снохи, смотрел на них спокойным глазом. Детей давно уже хмель взял, а Ивана Федоровича медовуха не брала. Что думать ему про сыновей? Что сказать себе? Любит он их?.. Иван-то бы еще ничего, ничего еще, но женился, дурак! На ноги не встал, крыльями хорошенько не взмахнул, бабу ни одну не попробовал – а туда же: полез в хомут, сам, осьмнадцати лет. Дурак!.. О Григории вовсе нет разговора – это отрезанный ломоть, увидишь! Урал-сторона ему уж не в родину, дом родной не в дом, куды-ы!.. Уехать надумал куда-то, и-ишь!.. Да-а… Ну а Ольга с женой – те бабы. Как уехали в сорок четвертом, так и живут с балбесом зятем, у черта на куличках. Да они – хоть пропади пропадом, черт с ними! С бабой царства не построишь, сети не сплетешь; лишние бабы люди! Нашто живут на свете? Рожать? То-то, что только… А уж о снохе говорить, так вовсе одно слово: соплюха!..
Вот что думал Никитушкин-старший, пока сыновья пьянели; думал он об этом спокойно, без напряжения, так что не поймешь – то ли просто сидит, слушает, то ли думку какую задумал…
– Ну, я, значит, и притаился, жду… – Прислушался отец к рассказу Григория. – Да что ты, думаю, оглохли они, что ли? И ведь самое странное – вижу, как сидят они, трое, в блиндаже, смирненько, спокойненько: один книжку читает, другой портки штопает, а третий – Маша, ты не слушай! – баб голых в журнальчике рассматривает. Не задание, пальнуть бы пару раз! Но нельзя: «язык» – он тогда «язык», когда живой… А погода стоит – прямо не верится. Одно солнце! Сначала это еще ничего, с утра, не жарко, а потом как начало припекать, пот градом… А ты не шевелись! А какой там не шевелись, если я стрелял даже, а они как глухие…
Григорий обвел всех взглядом. Старик Никитушкин и Иван слушали с интересом, но как бы и с недоверием: Григорий в разведке служил, это точно, но уж больно странный случай… А Маша верила всему. Подперев лицо кулачками, она глядела на Григория не отрываясь и слушала с восхищением. Григорий не походил на героя, длинный, тощий, смешной, но был, видно, настоящий герой. Не то что мы, думала Маша, жили здесь, ничего не видели…
– На войне, чуть не на передовой, в блиндаже, – продолжал Григорий, – сидят фрицы, ничего не слышат и не боятся? Не может быть!.. Думаю я так, а сам снова подымаюсь – ив дверь. Стою в проходе, автомат наготове, и ору: «Хенде хох!» Даже не шевельнулись. «Хенде хох!» – ору изо всех сил. А фриц, который голых баб рассматривал, как заулыбается… Повертывается, чтобы, видно, дружку своему показать…
Маша неожиданно вскрикнула.
– Тихо, Маша, – сказал Иван.
– …и видит: в дверях, с автоматом, стоит русский солдат. Он аж онемел! Бац, дружка своего по руке, тот спокойно оборачивается, увидал меня – и тоже окаменел. И третий так же. Стоят, рты разинули, руки подняли, глазами хлопают… – Григорий усмехнулся. – Привожу, значит, на позиции, сдаю фрицев начальству. День проходит, два, я жду: вот-вот, мол, вызовут к командиру батальона, к награде представят… А по батальону уже слухи ползут: Гришка, мол, Никитушкин, спятил… поймал где-то глухонемых фашистов и приволок…
Григорий не выдержал и рассмеялся. Он смеялся так заразительно и искренне, что напряжение от рассказа спало; засмеялся и Иван. А Никитушкин-старший подумал: правда, дурак он, Григорий… Одна Маша не знала, то ли смеяться, то ли слушать дальше, то ли спросить чего-нибудь… С напряженным, вытянутым вперед лицом глядела она на Григория Ивановича.
– А ведь верно, – закончил Григорий, – оказались они глухонемыми. Ха-ха-ха!
Долго еще сидели, вечеровали… Нет-нет, среди разговоров, да и вспомнится Григорьев рассказ: снова смех, легко…
Утром нежно толкнули в плечо: вставай… Григорий не просыпался. «Вставай же, Григорий, вставай…» Голос был тих, но настойчив. Григорий открыл глаза.
– Кто это?
– Я… Иван.
– А-а… – Григорий потянулся. – Я сейчас, Ваня… мигом…
– А то можешь спать. Выспись. После придешь…
– Не… я с вами! Ты иди, я сейчас…
Как не хотелось вставать!
Григорий вздохнул, скинул с себя одеяло. Быстро оделся, пошел на кухню, умылся. И как умылся, так стало свежо и, кажется, легче.
– На вот! – сказал Иван и подал стопку.
– А ты?
– Я по утрам не хочу. Не могу.
– Это пройдет. – Григорий выпил медовуху. – Пройдет, – и улыбнулся.
– Не знаю. Я пить не собираюсь, незачем это. Баловство.
Иван собирал в сумку кой-что из еды, двигался по кухне
осторожно и мягко, чтобы не разбудить Машу.
– Однако пойдем… Отец давно ждет.
Они вышли из дому.
С востока подымалось уже солнце. Влажный белый дым клубился с трав, ввысь, к чистому и синему августовскому небу.
Старик сидел лицом к солнцу. Теплый свет несколькими лучами разрезал туман и согревал морщины старика.
– Здорово, отец! – сказал Григорий.
– Здорово, коли не шутишь.
Григорий вспомнил вчерашнее упорное молчание отца и понял, что тот как будто не доверяет ему в чем-то.
– Ну, пойдем, што ли? – Иван потянулся, зевнул. – Чего время терять?
– А пойдем, пойдем, – согласился Иван Федорович и поднялся с бревна.
Вскоре они оставили поселок, вошли в лес. Дорога звала в гору, гор здесь много, но эта дорога – на самую высокую гору, где на вершине, как каланча, дыбится Высокий Столб. Сюда из своей избушки и забирается Иван Федорович, но теперь, правда, все больше помощник, сын Иван, забирается, чтобы видеть далеко кругом широкое лесное богатство.
Григорий ушел вперед: не стерпеть ему хозяйского медленного шага отца и брата. Как давно он не был в этом лесу! Как давно не вдыхал запахов этих!..
За полчаса добрался он до Высокого Столба, действительно очень высокого, но шаткого, почерневшего от времени деревянного крупнобокого строения. Долгая ненадежная лестница извивается, как змея, вверх – и по ней, не раздумывая, устремился Григорий ввысь. Он взбирался долго, закружилась голова, устали ноги, но он спешил, скорей туда!..
И он – наверху. Родная сторона, но как будто величественней, чем раньше, открылась ему. Он закрыл глаза и ощутил, – так плавно закружилась голова, – что живет на земле, которая беспрестанно вертится, движется… Он открыл глаза – и мир остановился. Теперь, чтобы видеть вокруг, он сам должен медленно поворачиваться…
Он увидел сначала, что маленький, с игрушечными домами и улицами поселок, в основе своей, залег в низине, меж гор, Уральских гор; лишь южной своей окраиной он, как упорное и живучее животное, пополз в горы, достиг в одном месте вершины, а несколько улиц даже перешагнули вершину и спустились на другую сторону гор. Именно по эту сторону, в еще большей низине, лежал голубой утренний пруд. В пруду кишмя кишит рыбы – и заныло рыбацкое сердце Григория. Он поклялся в эту минуту, что сегодня же вечером отправится на рыбалку, лодка у отца есть. Пойду, думал он, поначалу на Северушку – во-он она!.. – гольянов наловлю, а потом гольяна – на окуня, на щуку, на них, окаянных! И уже слышал Григорий, как потрескивает в ночи костерок, как побулькивает варевоуха, запах почуял, тонкий и далекий, наваристой ушицы!..
А пруд, огибая одну из гор, соединял две низины, только северная его часть, та, что лежала с поселком в одной чаше, была много меньше южной. Около этой-то, северной его части, пристроился небольшой металлургический завод. Три трубы – раньше одна была, значит, две появились во время войны – дымятся белесым дымом; и даже этот дым, в общем, вредный, Григорий воспринял с тихой радостью. Он пошарил глазами по территории завода и с облегчением увидел, как снуют по веткам крохотные паровозики, и улыбнулся. И подумал: здесь и буду работать, машинистом, никуда, как надумал, не поеду, чего тут не хватает? Нет, здесь, только здесь. Навсегда…
С этой мыслью продолжал Григорий разглядывать родину и вбирал в себя, как дым папиросы, легкое счастье…
Лес вокруг шумел и растекался в иных местах до горизонта. Он стоял то дремучий, густой, темный, то редкий, светло-зелено-желтый – от берез; то горячий, почти как угли, – от осин, которые, собираясь по осени вместе, пылали заревом; то тихий и скромный – там, где елочки, под которыми весело набрать молодых упругих рыжиков полную ведерную корзину; то строгий, строевой сосновый… И видит Григорий, как ходят люди, а машины ездят – по поселку; видит, чувствует огромную напряженную работу завода; видит и лодки, плывущие по пруду; видит – справа, в низине, через поле ржи вьется коричневая дорога, по которой идут на Северушку, на рыбалку, ребята; и многое, многое еще видит Григорий – но ни один звук, кроме шума леса, не слышит он! Все тонет в плотном – ночью страшном – говоре леса…