Он оказался совсем не тот, совсем не тем… как же она заблуждалась! Не прошло и недели, как он уехал, а она, мучимая и многого не понимавшая до того, поняла: он ей не верил! Он не поверил ей с самого начала их общей жизни: он нарочно женился перед самым отъездом, чтобы, не трогая ее, знать и быть уверенным два года, что она его, только его – и ни за что не изменит ему. Измени она – и сразу будет ему известно. Сколько в этом холодного расчета, лицемерия, неверия в нее, в ее любовь, в ее способность ждать! – ужасалась она. Сколько эгоизма, жестокости, животного страха! Как собственность приобрел он ее, запер в доме на два года, чтобы потом, вернувшись, наверняка знать, что от собственности не убыло ни грамма, что собственность цела, невредима – можно пользоваться ею на полную катушку. Когда она думала, что именно такими, холодными, страшными были мысли мужа, когда он улыбался ей, когда целовал ее, когда говорил нежные, горячие слова, то все переворачивалось в ней, протестовало, кричало не своим голосом; хотелось исчезнуть с земли, не быть никогда – а между тем приходилось жить, потому что сил умереть в ней не было. А приходилось жить – приходилось и мучиться всем тем, чем мучилась, приходилось десятки раз на день проходить, как по раскаленным углям босыми ногами, по тем же самым мыслям, что были и тревожили день, два, три дня назад…
Не верил… Не верит… Не поверил! Но почему? За что? В чем виновна она? Какое преступление совершила, за что так жестоко, страшно ранил ее?.. Нет, он не любит ее, не любил никогда… потому что, если бы любил, то верил бы безгранично…
Когда 13 ноября со свекром случился сердечный приступ и его тотчас положили в больницу, она почувствовала, оставшись одна в пустом огромном доме, странное облегчение… В последние дни, только потому, что он отец Славы, она возненавидела его так же искренне, как мужа. Григорий Иванович не понимал причины ее озлобленности, даже ненависти – а все это только-только после свадьбы, когда глядела она на всех, на него тоже, счастливыми, благодарными глазами, – не понимал и очень мучился. Сердце его сдавало не на шутку, а тут еще внезапная озлобленность Лии…
Но на первом же свидании, будто спохватившись, Лия нашла в себе нежность к Григорию Ивановичу, была с ним ласкова, добра – и глаза ее искренне светились тем же.
Женское чутье подсказало ей, что Григорий Иванович очень плох…
Зато с матерью дошло до скандала. Когда Надежда Тимофеевна приезжала из поселка на Красную Горку, так коса находила на камень.
– Ты стала просто невозможна! – не выдержала однажды мать.
– Зато вы все хороши! Да, да! – закричала Лия.
– Да что с тобой, маленькая? – Надежда Тимофеевна хотела еще что-то сказать, но Лия перебила:
– Не называй меня маленькой! Не называй, не называй!..
– Ну, знаешь ли! – рассердилась вдруг мать. – Это просто неприлично… какой-то глупый каприз взбалмошной девчонки! Тебе должно быть стыдно.
– А мне не стыдно! Знай – мне нисколечко, ни капельки не стыдно!
– Извини меня… – дрогнувшим голосом сказала мать. – Но в тебе, кажется, совсем совести не осталось… – Надежда Тимофеевна вот-вот должна была заплакать… – А все это твой Слава, любимый твой муж, я уверена, не оправдывайся, не протестуй!.. Я говорила тебе, говорила!..
Жестче удара мать не могла и придумать для Лии. Лия задохнулась и испытала к матери острый приступ брезгливости, отвращения и вражды.
– Мама… – прошептала она, и слово это, сказанное странно-неопределенным тоном, повисло в воздухе. Лия закрыла лицо руками и под ладошками оно затряслось у нее тихо и исступленно; так не плакала она никогда – без слез. Они брызнули позже, побежали горячими струйками…
– Лиинька, – опомнилась мать. – Родная… девочка моя, прости меня… ради Бога…
Лия открыла лицо, поглядела через слезы на мать и, ничего не увидев, бросилась вон…
А в другое время она начинала вспоминать свадьбу, но видела и слышала как будто совсем другое, чем тогда. То, что раньше происходило незамеченным, едва услышанным, теперь вдруг приобретало значение, силу, важность. Ведь слышала она, в ту, первую ночь, слышала ведь какой-то шум во дворе, но совсем не придала ему значения. А это, как рассказывали позже, Коля Смагин пришел и начал барабанить в дверь. Он был пьян. Он кричал: «Откройте, откройте же! Пустите меня!.. Что они делают, что делают! Пустите, я не хочу, не хочу! Я люблю ее, люблю! Пустите!..» Дверь ему открыли и начали успокаивать, стыдить, но он никого не хотел слушать и все повторял, вырываясь из дружеских рук: «Пустите, я люблю ее! Она знает… Пустите! Я пропал… что делают, Боже мой!..» В это время Слава Никитушкин сидел на веранде один, слышал все и пил водку – и как много уже времени назад хотелось ему встать, подойти и показать «хлюпику» кулак с фигой. Но он не вышел…
А успокоила тогда Колю Тома, они тоже когда-то вместе учились, ходили в школу и из школы. Коля относился к ней, как к другу, защищал ее, но чаще как раз защищала она его. Он слушался ее во всем, но – любя другую – был, конечно, жесток и несправедлив к ней. Все равно она любила его законченной, навсегда верной любовью…
Она-то и успокоила Колю, подошла откуда-то со стороны:
– Коля, не надо все это… пойдем…
– Томочка! – взмолился он. – Тома!
– Да, да… – говорила она ласково. – Зря, Коленька, это уже зря… поздно… ничего не поделаешь, Коленька. А так не надо… так не надо…
– Тома! – не соглашался, но уже подчинялся он. – Хоть ты скажи им, ты!..
– Да, да, Коленька, – говорила Тома. – Все правильно., здесь уже спят, отдыхают… и тебе пора спать… правда? Правда, миленький, правда…
Он кивал, протестуя в душе.
– Ну вот… вот и хорошо… пойдем, я провожу тебя, уложу спать. Пойдем, Коленька…
И так, постепенно, слово за словом, она успокоила его, увела от всех.
В эту ночь, так и не уйдя от него, она сделалась его навечно. Он пожалел ее – и принял, задыхаясь от жалости к самому себе, в свою жизнь…
А когда-то темными летними вечерами, взявшись за руки, Коля и Лия гуляли вместе. Пахло в полях мокрой травой, ромашками… Они нравились друг другу, чистая, еще детская радость переполняла их. Целоваться, кроме одного раза, они еще не целовались, а тот, первый раз – каким страшным и жгучим вспоминался тот первый раз! Он боялся, ему было стыдно положить руку на ее плечо, обнять, стыдно любое, неизвестное еще прикосновение к ней… И все-таки, в тот вечер, он еще раз обнял ее – и вместо того, чтобы поцеловать нежно, осторожно, сделал нечаянно больно. Она не обиделась.
– Смешной какой ты, Коля! – засмеялась она. – Какой же ты смешной!..
Тогда, подождав немного, он решился снова – и снова она позволила целовать себя. Он не сказал тогда, что готов ради нее на все. Не успел…
Когда они подходили к поселку, вышел навстречу Слава Никитушкин с тремя парнями, которых Коля не знал.
– Вы тут разберитесь, – показал Славка на Колю. – А я пока с девушкой поговорю… – Он усмехнулся.
Трое встали напротив Коли и начали теснить его, а Слава Никитушкин остался с Лией, не пускал ее никуда, когда она порывалась оскорбиться и уйти.
– Но позвольте! – протестовал Коля, поправляя очки. – Как же так? Послушайте, вы же люди!..
Один из парней вытянул правый кулак из кармана и показал Коле плексигласовый кастет с острыми зубьями.
– Видишь это? – спросил он. – Вот тебе люди… – И уже зло добавил: – Давай катись отсюда, пока цел!..
Впервые в жизни Коля узнал, что такое настоящий страх. Это было односложное, унизительное чувство, оскорбляющее в человеке лучшее, искреннее, настоящее… И, однако, односложное чувство было сильней всех других, с ним ни справиться, ни бороться Коля не мог. С одной стороны, он должен был броситься вперед, должен защищать Лию, несмотря ни на что, с другой – защищать ее он не мог, потому что все равно его изобьют. Очень простая ситуация: или быть избитым и остаться ни с чем, или не быть избитым и тоже остаться ни с чем. Однако в первом случае он остался бы уважаем Лией, а во втором – а во втором случае за него рассуждал только страх. Страх говорил ему, что Лия должна, обязана все понимать, как должна и понять, что защитить ее он никак не может, потому что это бесполезно. Понимая это, она сама не захочет, чтобы он был за здорово живешь избит, а потому, даже если он не бросится вперед, она в своем отношении к нему не изменится.