Лицо американской женщины – показатель жизни американского самца. Секс либо от шеи и выше, либо от шеи и ниже. Ни один американский фаллос не добивает до средоточия жизни. И потому вот нам роскошная бурлескная королева с райски красивым телом богини и умственным развитием восьмилетнего ребенка, если не младше. На каждой бурлескной сцене стайка шикарных нимфоманок, возбуждающих и остужающих по своему изволенью; они корчатся и извиваются перед скопищем умозрительных мастурбаторов. В целом свете не отыщется таких тел, ничего сравнимого с их сугубо физической красотой и совершенством. Но вот были б они безголовые! Эта вот голова, это сладкое, девственное личико – душераздирающи. Эти лица – как новые монеты, никогда не бывшие в обращении. Каждый день чеканят свежую партию. Они громоздятся, заваливают собой хранилища казначейства. А снаружи хранилища стоят голодные толпы, ненасытные толпы. Весь мир перетрясли, переплавили все до единого наличные слитки золота, чтобы отлить эти сверкающие новые монеты, но никто не знает, как вбросить их в оборот. Вот она, американская женщина, погребенная в хранилищах казначейства. Мужчины создали ее по образу и подобию своему. Она стоит своего веса в золоте – но никто не может до нее добраться, прибрать к рукам. На монетном дворе лежит она, лицо ее сияет, но чистое золото ее никому не приносит пользы.
Забредаю в сигарный магазин купить сигарету, какую не слишком рекламируют, – от этого, разумно предполагаю я, она придется мне по вкусу больше прочих. Вижу книжные стойки, набитые лучшей мировой литературой: тома Гёте, Рабле, Овидия, Петрония и пр. Кому-то может показаться, что у американцев вдруг развился потрясающий вкус на классику, что за одну ночь они вдруг стали культурными людьми. Да, может – если у этого кого-то заложило уши или глаза склеились. Кто-то мог бы вообразить, что этот напыщенный набор впечатляющей литературы – признак пробуждения. Но для этого нужно быть мечтателем и никогда не ходить в кино, не читать газет.
Ни у чего тут не учуешь подлинного запаха, подлинного вкуса. Все стерилизовано и укутано в целлофан. Единственный запах, признаваемый и принятый как таковой, – изо рта, и все американцы страшатся его до ужаса. Перхоть, может, и миф, а вот запах изо рта – быль. Это подлинная вонь духовного разложения. Американское тело, когда оно умерло, можно помыть и опрыскать; некоторые трупы являют даже выраженную красоту. Но живое американское тело, в котором гниет душа, пахнет скверно, все американцы это знают, и потому любой предпочитает быть одновременно стопроцентным американцем уединенно и припеваючи, но не жить бок о бок с остальным племенем.
От радио, телефона, толстых газет, стакана воды со льдом почти невозможно увернуться. В гостинице, где я остановился, не нужен будильник, потому что каждое утро, в семь тридцать ровно, мне на пол с грохотом швыряют завтрак. Он приходит как почта, только с шумом. «Континентальный» завтрак – кофе в вакуумированной бутылке, масло в картоне, сахар в бумаге, сливки в запечатанном флаконе, джем в маленькой баночке и рогалики в целлофане. Такого континентального завтрака отродясь не видывали на Континенте. Есть в нем одно отличие от любого завтрака, подаваемого на Континенте, – он бесчеловечен!И хотя живал в паршивейших гостиницах, какие найдутся в Париже, я никогда не ел завтрак из обувной коробки под электрическим светом и под радио, вопящее во всю мощь.
Чиркну спичкой – и прочту: «Экс-лакс не вызывает привыкания» – или какую-нибудь подобную нелепую бессмыслицу, обеспечивающую старательных имбецилов насущным заработком. Идет по коридору женщина, смахивающая на Кэрри Нейшн[169], и говорит горничной: «Положите дополнительный рулон туалетной бумаги мне в ванную комнату, пожалуйста». Вот так вот. В магазине читаю название книги: «Евреи без денег»[170]. Лифтеры смотрятся лощеными, безупречно одетыми и умными – умнее и безупречнее управляющего гостиницей. Чтобы добыть свежее полотенце, довольно нажать кнопку и потянуть. Хочется чего-то, не важно, чего именно – пианино, саквояж, пожарного, – достаточно снять трубку и попросить. Никому и в голову не придет спрашивать, зачем вам то или это. Я весь день брожу по улицам, но не вижу ни единого места, где присесть, – в смысле, ни единого места, где было бы уютно. У меня на стене фотография стула в саду Тюильри, стула, сфотографированного моим другом Брассаем[171]. По мне – это поэзия. И я уже не вижу плетеного из проволоки стула с дырами в сиденье, а вижу пустой трон. Будь оно по-моему, я бы чеканил этот стул – пустое сиденье – на каждом серебряном долларе. Нам надо где-то присаживаться, отдыхать, созерцать, знать, что у нас есть тело – и душа.
Людям, не ведающим, как есть и пить, людям, живущим опосредованно, газетами и фильмами, людям, блуждающим вокруг привидениями или автоматонами, людям, сделавшим из работы фетиш, потому что никак иначе не умеют занять свой ум, людям, голосующим за республиканца или демократа в зависимости от того, полон их рабочий судок, или наполовину пуст, или ржав, или весь дыряв, людям, присаживающимся, только чтобы глотнуть чуток помоев, – что им за дело, какова новая расстановка сил? Хапуги делают вид, что тревожатся о надвигающейся революции. Насколько я могу судить, революция – уже свершившийся факт. Все готово, механизмы уже на полном ходу, умонастроения созрели для грядущей Утопии. Осталось лишь дать ей название. Эра коллективности провозглашена. Америка обобществлена, снизу доверху. Ей недостает только Ленина, или Муссолини, или Гитлера.
Повторяю: неважно, как именуется расстановка сил. Вот обрядим труп – и все сразу станет мило. А если хотите знать, какое оно будет, когда его отмоют, накрахмалят, опрыскают, стерилизуют, кастрируют и надежно защелкнут на нем сбрую, просто почитайте великий американский роман – их выходит по одному в неделю. С точки зрения Утопии может казаться, будто смотришь в телескоп не с того конца, но нужно лишь развернуть его.
Покуда эта громадина, эта бессмысленная машина, которую мы сотворили из Америки, не сокрушена и не сдана в утиль, нет никакой надежды. Начальник – сутенер, работник – шлюха. Экономическая революция ничего не добьется. Политическая революция ничего не добьется. Даже если заменить все части и поставить новую модель, ничего ценного не случится. Недуг – в корнях. Поражено все тело Америки.
Если вы – художник, вам остается одно утешение, какого не досталось другим: вы можете играть роль гробовщика. Это старинная и почтенная профессия, она требует лишь простого прикладного знания человеческой анатомии. Она приносит удовлетворение от достойного движения и работы со смертью, позволяя вам при этом оставаться вполне живым и радостным.
Бруклинский мост
Всю свою жизнь я чувствовал тесную близость к безумцу и преступнику. Практически всю свою жизнь я провел в больших городах; я несчастен и не нахожу себе места, если я не в большом городе. Моя любовь к Природе ограничивается любовью к воде, горе и пустыне. Они составляют триаду, более безусловную для меня, нежели любая духовная пища. Но в городе для меня существует еще один элемент, превосходящий все три упомянутых мощью своей притягательности: это лабиринт. Заблудиться в незнакомом городе – величайшая радость, какую я знаю; представлять, где находишься, значит все потерять. Город для меня – это воплощенное преступление, воплощенное безумие. Тут я чувствую себя как дома. Когда я вижу, в кино например, огромный китайский город, когда представляю себя посреди того хаоса и неразберихи, у меня слезы наворачиваются на глаза. Для меня это все равно что царствие небесное. Неважно, на каком языке смогу я общаться с человеком большого города. Мы братья, мы понимаем друг друга. Разве мы не движемся к общей реальности – реальности, зародившейся в преступлении?