Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Ну ладно! Я станцую для вас! Веселый танец, братья, и пусть она кружится, кружится, кружится со мной! Добавьте-ка лишнюю пару брюк, пока мы танцуем. И не забудьте, ребята, чтоб сидели как влитые. Слышите? Пусть она кружится! Всегда весела и счастлива!

Блестящий пирог

Чудесно возвращаться в Америку иностранцем. Еще лучше, если про Америку ничего не слыхал и не читал. Все понимаешь влет, просто пройдясь по улице. Газеты могут врать, журналы – приукрашивать, политики – искажать, но улицы-то вопиют об истине. Я хожу по улицам и вижу, как беседуют мужчины и женщины, но беседы никакой нет. Я всюду вижу рекламу вина и пива, но ни вина, ни пива нигде нет. На каждом столике наблюдаю я один и тот же стакан воды со льдом, в каждом окне – одни и те же блестящие побрякушки, в каждом лице – та же порожняя история. Одинаковость всего отвратительна. Она подобна размножению раковой бациллы. Недуг распространяется, жрет, пожирает, пока не останется ничего, кроме него самого – рака.

Каждый день, час, минуту Америка делается все более американской. Словно приток иммигрантов, могучие цунами иноземной крови, омывавшие великий американский организм, с этой болезнью не справились. Ныне новой крови не прибывает; сердце перестало ее качать. Теперь это гонки среди шустрых и мертвых. И бациллам воля вольная: болезнь должна развиваться своим чередом. И она развивается. Весь мир стремительно получает прививку этого вируса. Избежать этого невозможно, куда ни кинься. Даже китайцы его подцепили. До того, как возникнет передышка, весь мир будет заражен – если передышка вообще возможна.

Что толку мечтать об экономическом спасении: борьба идет не между наследующими и лишенными наследства, а между Америкой и остальным миром. Вопрос вот в чем: уничтожит ли мир Америка или сама будет уничтожена? Лекарство от рака, допустим, найдется, но это еще не означает, что рак будет изведен. Напротив, он, может, лишь расцветет пышнее прежнего. Мы, вероятно, перестанем его бояться, вот и все. Живем мы, страшась рака или не страшась, – то, что рак производит, никуда не девается.

Пока мы вплывали в гавань, я думал, что городской пейзаж как-то на меня подействует. В конце концов, я тут родился, прямо у реки, и вырос с этим изменчивым пейзажем. Я имел право ожидать некоторого волнения, тяги, остатков утерянных чувств. Но нет – я увидел все это так же, как и прежде: с упавшим сердцем, с дурным предчувствием. Все показалось мне очень знакомым, угрюмейшим и уродливейшим – будто из сновиденья. Вот оно, подумал я, то чувство, с каким люди говорят о «действительности». Если отъезд в Европу – эдакое уклонение, побег от себя, от действительности, теперь-то я понимал, что вновь вернулся и что это и есть действительность. Или должна ею быть – или могла бы, не вкуси я действительности более глубокой в отдалении от родной земли.

И вдруг я опять здесь, где начинал, – те же лица, те же голоса, та же откровенная тупость. Я вспомнил, что так оно всегда и было, потому-то я и удрал. В основе своей ничего не изменилось – лишь усилилось то, что было. И от этого лишь хуже: я-то изменился. Прежде я ничего существенно иного не знал и мог поэтому оправдывать или не обращать внимания, но теперь-то я знал, и мне осталось лишь попытаться понять. По правде сказать, я почти забыл, каковы они, мои земляки. Это может показаться невероятным: и в Париже ведь есть американцы. Но одно дело – случайный американец за рубежом, или даже стайка американцев, и другое – сплошное американское население в Америке. Одно дело – пить с собратом-американцем на террасе в кафе, и другое – разгуливать среди них на их же земле, все время видеть миллионы их и только их одних. Когда они пасутся вокруг стадами, их качества проявляются в полноте. И уж никак не ошибиться на их счет, когда все делают одно и то же, говорят одинаково, носят одну и ту же одежду, страдают от одинаковых недугов. Какие тут сомнения в том, кто они или что они, когда разницы между полицейским на дежурстве и директором большой корпорации никакой, если не считать обмундирования.

Всякое знакомое место, каждый узнанный мною предмет ошарашивают меня, несут боль. На каждом углу накатывает воспоминание о старых горестях, отчаянии, голоде, поражении, безысходности. Я вижу на этих улицах себя давнишнего – десять, пятнадцать, двадцать лет назад, вечно ярящегося, клянущего. И речь я веду о временах еще до кризиса. Сейчас я вижу: с мужчинами и женщинами происходит то, что я сам изведал задолго до того, как лопнул пузырь. Я сознаю, что, не отбудь я в Европу, все для меня было бы так же, как и тогда. Бродил бы я тут никому не известный, ненужный – еще один ходячий шлак для свалки. Ничто здесь не имеет ценности, долговечности – даже небоскребы. Рано или поздно все отправляется на свалку.

После первого потрясения от близости к американской среде я убежден: то, во что я попал, было и остается кошмаром. Поездка в метро – как визит в морг: на всех телах бирки, у всех билеты с отчетливым местом назначения. Шагая меж окоченелых, холодных стен мимо блеска магазинов, я вижу мужчин и женщин, они ходят, разговаривают, иногда смеются или бормочут себе под нос, но ходят, говорят, смеются и чертыхаются они, как призраки. День полон деятельности, ночь – кошмаров. С виду все работает гладко – все смазано, отполировано. Но когда приходит время смотреть сны, Кинг-Конг бьет окна, крушит небоскребы одной рукой. «Небоскребные души!» Таково было послание из Америки, принятое мной, когда я шел по Елисейским Полям накануне отъезда. Теперь я шагаю по чарующим тоннелям вместе с остальными канализационными крысами и читаю: «Приятно сменить слабительное». Все тут лучше, дешевле, вкуснее, вменяемее, здоровее, милее прежнего – если верить рекламе. Все сделалось великолепнее, колоссальнее, больше того и больше сего. И при этом все – то же. Поразительно. Мы превзошли превосходные степени – мы уже в области высшей математики.

Проходя по залу ожидания Пенсильванского вокзала, я ощущаю нереальность, чувствую, каково это – жить меж двух миров. Где-то между залом ожидания Пенсильванского вокзала и призрачным миром нетитулованного дворянства рекламистов располагается действительность. Поезд стоит на запасном пути, груз катится сквозь астероиды. Пассажиры сидят в зале, ожидают воскрешения. Они ждут, как пианино, которое я видал сегодня поутру в столовском туалете. Изобрести что-либо иное в заданных условиях означает требовать акта творения, а сие невозможно. Мы оставили по себе кое-какие сюрпризы – жестокого свойства, – но никакого творения. Допускаю, что блестящий пирог, который взрезал Селин, навещая Автомат[167], может преобразиться в пламенеющего фламинго. Вообще-то, весь город может подняться на крыло и утопиться в Мертвом море, где, как я понимаю, ныне царят великолепные казино и игровые залы.

Город Нью-Йорк подобен великанской твердыне, современному Каркассону. Гуляя среди потрясающих воображение небоскребов, чувствуешь, будто оттеснен к краю воющей, беснующейся толпы, толпы с пустым брюхом, небритой, в лохмотьях. Идет драка – день и ночь, без продыху. Результатов никаких. Враг всегда у ворот, рожки трубят непрестанно. Если б однажды какой-нибудь крошечный человечек сбежал из этой цитадели, выбрался за ворота и встал под стенами, чтобы все его увидали, если б все увидели его, как на ладони, увидели, что это – человек, человечишко, может, даже еврей, этот человечек, он мог бы одним выдохом легких разрушить стены этой цитадели до основанья. Все рухнуло бы от одного выдоха. Одно лишь присутствие человека по ту сторону ворот уничтожило бы все. Конец. Всему Конец. Всем стараньям конец, и они бы пали на землю, как игрушки, которые уснувший ребенок роняет на пол.

Какие я вижу лица! В них ни тоски, ни мученья, ни страданья. Такое ощущение, что бреду в затерянном мире. Виденное мною годы назад на журнальных обложках я наблюдаю теперь вживую. Особенно женские лица. Это сладостное, вялое, девственное выражение лица американской женщины! Столь гнилостно сладкое и девственное! Даже у шлюх вялые, девственные лица. Они в точности соответствуют названиям книг и журналов в продаже. Победа редакторов и издателей, дешевых иллюстраторов и изобретательных нетитулованных дворян от рекламы. Никакой неподатливости потребителей. Всё – раз плюнуть. Палм Олив, Отец Джон, Экс-Лакс, Перуна, Лидия Пинкэм[168]вот кто победил!

вернуться

167

Речь идет о французском писателе Луи-Фердинанде Селине (1894–1961) и его визите на завод Форда в 1926 г., где конвейерное производство оставило у него ужасное впечатление.

вернуться

168

«Палм Олив» – ныне компания «Колгейт-Палмолив», в те времена «Палмолив» (с 1898 г.) был крупнейшим мировым производителем мыла; «Отец Джон» – средство от кашля (с 1855 г.), изготовлялось фармацевтической фирмой «Карлтон-энд-Хови» до продажи ее в 1980-х гг.; «Экс-Лакс» – слабительное, впервые составленное фармацевтом Максом Киссом в 1906 г.; Перуна – кличка пони, с 1932 г. ставшего символом спортивной сборной Южного методистского университета, Техас; «Лидия Пинкэм» – марка «женского тоника», якобы облегчавшего боли при менструации, владелица патента на «тоник» – американская предпринимательница Лидия Пинкэм (Эстес, 1819–1883).

73
{"b":"642559","o":1}