– Поверите ли, только третьего дня у сестры приятеля моего читали «Письмо Онегина к Татьяне», – сверкая глазами, сказал Дубровский и прибавил то, что врезалось в память:
Я знаю: век уж мой измерен;
Но чтоб продлилась жизнь моя,
Я утром должен быть уверен,
Что с вами днём увижусь я…
В самом деле, уже оконченный роман «Евгений Онегин» наделал шуму в свете и был невероятно популярен, однако вдруг совсем недавно поэт прибавил к тексту ещё несколько строф, которые мигом разлетелись в списках.
– Правду ли говорят, что с женитьбою Пушкин сильно переменился? – спросил Дубровский, и Фёдор Иванович немедля похвастал, что был первым сватом своего друга к Наталье Гончаровой.
– А перемен больших я не заметил, – говорил он, – и с тёщею Александр Сергеевич по-прежнему как кошка с собакой. Так что после свадьбы он долго терпеть не стал и увёз Наталью Николаевну из Москвы в Царское. Мысль благословенная – и от холеры подальше, и к Лицею поближе, к милым воспоминаниям своим…
Пока Толстой с Дубровским беседовали, экипаж миновал все рогатки, въехал в Царское Село и, прокатившись по Колпинской улице, остановился на углу с улицей Дворцовой.
Года три-четыре тому назад государь Николай Павлович, заботясь о верных слугах, повелел выстроить для них в Царском Селе несколько домов. Он сам одобрил чертежи и уплатил строителям по тридцать тысяч рублей из средств императорского кабинета. Небольшой деревянный дом о восьми комнатах достался придворному камердинеру Китаеву, но тот вскоре умер, а вдова отдала новое жилище в наём – и здесь поселился Пушкин с молодою женой.
Выйдя из экипажа, Дубровский окинул взглядом жёлтое здание в один этаж с мезонином. Оно выходило тремя большими окнами на Колпинскую и тремя на Дворцовую. Широкий скруглённый фасад на углу выстроен был классическим портиком, остеклён и украшен четырьмя белыми колоннами в стиле ампир. Из портика двери вели на балкон, который дугою изгибался вдоль фасада; с обоих концов балкона вниз тянулись ступенчатые сходы.
Вслед за слугой граф привёл Дубровского в овальную залу в центре дома. Гладкие стены там были безыскусно выкрашены светлыми клеевыми красками. Когда бы Владимир имел привычку к домашней жизни, он непременно обратил бы внимание и на плохо вычищенный камин, и на расстройство мебели, и на скатерти в пятнах: нынешняя хозяйка по молодости и воспитанию не умела входить во все мелочи быта. Но поручик с малых лет жил в казармах, об уюте имел представление весьма приблизительное, а сейчас его всецело занимала только собравшаяся компания.
Пушкин отставил на стол бокал с вином, сверкнул белозубой улыбкою и поднялся из кресла навстречу входящим. Был он невысок и подвижен; мелко вьющиеся тёмно-русые волосы напоминали кавказскую шапку, густые бакенбарды обрамляли узкое лицо с длинной каплей носа, и голубые глаза весело глядели на Толстого.
– Фёдор Иванович, друг мой, ты что-то пропал совсем. Ни слуху ни духу который день! – звонко воскликнул он и подошёл ко графу. – Я уж было начал бояться, что прогневил тебя ненароком… Ну, здравствуй, здравствуй.
Они обнялись.
– Позволь тебе представить гвардии поручика Дубровского, – отвечал Толстой. – Владимир Андреевич изрядно потешил меня давеча на Чёрной речке.
Пушкин крепко пожал Дубровскому здоровую руку, скользнув взглядом по перевязи, и назвал своих гостей.
Полнеющий мужчина лет пятидесяти с высокими залысинами, скуластым лицом и внимательными, чуть раскосыми умными глазами оказался Василием Андреевичем Жуковским – знаменитым литератором, который учил государевых детей и потому жил при них в Александровском дворце, неподалёку отсюда.
Тридцатилетнего пухлогубого здоровяка Пушкин представил Павлом Нащокиным: о знакомстве с ним в дороге рассказывал Толстой. Павел Воинович явился из Москвы и облюбовал для временного пристанища мезонин.
Третий гость был, пожалуй, ровесником Дубровского. Небогатый провинциал угадывался в нём по одежде, а больше того – по волосам, зачёсанным по ушедшей моде с боков к вискам и взбитым высоко надо лбом в хохолок-тупей.
– Николай Васильевич Гоголь-Яновский прибыл из Нежина, служит нынче учителем в Павловске и готовится поразить столицу своею первой книгой, – говорил о нём Пушкин, угощая вином вновь прибывших. – «Вечера на хуторе близ Диканьки» называется, он читал нам оттуда. Вот где настоящая весёлость, искренняя и непринуждённая, без жеманства, без чопорности… А местами какая поэзия! Всё это так необыкновенно в нашей нынешней литературе, что я доселе не образумлюсь… Почитаете сегодня ещё, Николай Васильевич?
Тощий нескладный Гоголь краснел от похвалы и нервически хрустел длинными пальцами, а Пушкин продолжал:
– У нас тут настоящий литературный кружок. Мне кажется, что если все мы будем в кучке, то литература не может не согреться и чего-нибудь не произвести. Вон Василия Андреевича так и несёт – редкий день не прочтёт мне чего нового. Нынешний год он верно напишет целый том, не меньше!
– А вы, господин Дубровский, тоже пишете? – мягким басом поинтересовался Жуковский.
Владимир отрицательно помотал головой – мол, что вы, что вы! – и Толстой принялся пересказывать проделку поручика с приятелями, сопровождая историю меткими замечаниями. Скоро уже Пушкин смеялся быстрым гортанным смехом, Гоголь беззвучно трясся и ладонями барабанил по худым коленям; Жуковский сдерживал себя, но то и дело прыскал в кулак, а Нащокин охал, утирал слёзы и, когда Фёдор Иванович закончил, похвалился:
– Всё это вполне в духе батюшки моего. Было дело, назначили его командиром корпуса в Киевскую губернию. Вскоре по прибытии, как положено, дал он за городом обед офицерам и городским чиновникам. Киевский комендант увидел, что попойка пошла не на шутку, и тихонько уехал от греха. А отец, будучи уже изрядно во хмелю и заметя его отсутствие, взбесился, встал из-за стола, приказал трубить корпусу сбор и повел солдат на город. Поднялась пальба; ни одного окошка не осталось в Киеве целого. Город был взят приступом, а отец мой возвратился со славою в лагерь и предателя-коменданта привёл военнопленным.
– Вот уж точно у меня камердинер говорит: не любо – не слушай, а врать не мешай, – молвил Толстой. – Отчего тогда при государе Павле Петровиче батюшка твой подал в отставку?
– Этот же вопрос ему задал сам император, – не моргнув глазом, откликнулся Нащокин. – Так и спросил по восшествии на престол: почему, мол, хочешь уйти, Воин Васильевич? С твоим именем да с воинственностью твоей служить ещё и служить! А отец в ответ: «Есть на то причина. Вы горячи, и я горяч, нам вместе не ужиться». Государь согласился и подарил ему воронежскую деревню.
– Так мы почти соседи! – просиял Дубровский. – У отца моего имение к югу от Рязани.
Пушкин поморщился.
– Не люблю я тамошних краёв. Помню, года три назад приехал в один городишко, а в гостинице такой же проезжий метал банк гусарскому офицеру. Между тем я обедал. При расплате недостало мне всего пяти рублей. Я поставил их на карту и, карта за картой, проиграл тысячу шестьсот.
– Однако… – Гоголь, ещё не знавший про игрецкое несчастье Пушкина, чуть не поперхнулся вином, а тот закончил:
– Словом, расплатился я довольно сердито, взял взаймы двести рублей и уехал, очень недоволен сам собою.
– Никак ты не угомонишься, – хмыкнул Толстой. – Уж сколько раз давал зарок бросить игру… Может, хоть Наталья Николаевна тебя исправит.
Пушкин озорно блеснул глазами.
– Государь не оставляет меня своей милостью. Скажу вам новость: он взял меня в службу. Но не в канцелярскую, или придворную, или военную – нет, он дал мне жалование и открыл мне архивы с тем, чтобы я рылся там и ничего не делал…
– Это по какому же министерству ты служишь? – спросил удивлённый Нащокин.
– По Министерству иностранных дел. Так что за Польшу теперь можно быть покойными, – с насмешкою молвил Жуковский, и Пушкин сердито покраснел, а глаза его из голубых сделались тёмно-серыми.