…но вовремя себя одёрнул, сбавил ход и поковылял вдоль Малой Морской прочь от Невского. Придёт и для барышень время, думал он. Считанные дни подождать осталось, пока сладившееся нынче дело будет улажено полностью и окончательно. Вот тогда – ух!
Дышалось Копейкину легко, несмотря на плотный обед. Простор! Простор, напоённый свежим морским ветром, – вот чем отличался Петербург от Москвы, Варшавы, Лейпцига, Берлина и любых прочих городов, которые во множестве повидал капитан за годы службы. Разве что Парижа ему толком разглядеть не удалось, но и Париж небось жидковат против российской столицы.
Малая Морская скоро вывела Копейкина к преизрядной площади, среди которой высились деревянные строительные леса исполинских размеров. Здесь уже который год возводили Исаакиевский собор, четвёртый или пятый всё на том же месте. Кругом лесов копошились рабочие, а сквозь доски частоколом проглядывали неохватные колонны, тёсанные из цельного гранита. Каждая была высотой саженей в десять и весом никак не меньше семи тысяч пудов. Как их сюда приволокли, как сумели установить – в голове не укладывалось.
Капитан сделал привал на подвернувшемся чурбаке и, посасывая короткую немецкую трубку, с полчаса дивился безграничным возможностям человеческим. Затем он пересёк площадь и поковылял Вознесенским проспектом через Фонтанку на окраину столицы: пройти оставалось ещё версты полторы.
Жильё Копейкин подыскал у Малой Коломны. Прибывши в Петербург, он сперва бродил по центру города в попытках нанять комнату, но цены уж больно кусались: за пыльные гардины с ламбрекенами и вытертые ковры хозяева спрашивали, как за хоромы какого-нибудь персидского шаха.
– Да где ж это видано?! – возмущался Копейкин. – Тут и последнюю рубаху снимут! Небось от меня большими тысячами-то не пахнет…
Это верно, пахло от капитана только долгой трудной дорогой в тысячу вёрст, а пятирублёвки в кармане слиплись в тощую синюю книжицу. Пришлось Копейкину откочевать на окраину к хмурым эстонцам, но и в ревельском трактире за постель и обед из щей с куском битой говядины спросили с него рубль в сутки: не больно-то заживёшься.
Идучи к трактиру, где-то на Офицерской капитан приметил в угловом доме питейное заведение под золотой виноградной гроздью и табличкой «Семейная фирма Корнелиус Отто Шитт, anno 1818». Винный дух из Копейкина уже малость выветрился, но желание кутить не пропало.
В кабачке смешливый слуга приветствовал гостя прибауткой:
В Петербурге-то вино
За две денежки ведро.
Хошь пей, хошь лей, хошь окачивайся,
Знай живи да поворачивайся!
Вино пили чиновники, сидевшие компанией у стола в центре небольшого зала. Капитан угнездился за столом в углу и велел подать пива.
– У нас баварское, – сообщил половой. – Вашему благородию «Шиттовское» или «Канненброй»?
– «Канненброй», – с видом знатока отозвался Копейкин: в неведомом названии послышалась ему артиллерийская канонада.
Половой принёс холодный кувшин под шапкою плотной душистой пены.
– Закуски могу предложить, – сказал он. – Сухарики, снетки, мочёный горох, раки… Всё для вас!
Пиво на заводе «Бавария» варили знатное: от него веяло ржаным хлебом, и на языке у капитана заплясали горькие колючие пузырьки. Смакуя первый стакан, Копейкин обозрел заведение. Над входом, как положено, распластал крылья двуглавый имперский орёл, а вот портрета государя нигде не нашлось. Копейкину охота была поговорить, но чиновники не заслуживали его внимания, и он снова подозвал полового.
– Куда ж ты, братец, Николая Павловича подевал? Непорядок!
Слуга смекнул, из какой глухой провинции явился калека, и потешил его столичным анекдотом. В самом деле, прежде всякий кабак держал на стене портрет императора Александра Павловича, но брат его – нынешний император – отменил обычай из-за пьяного купца. Тот беспамятно куражился в каком-то заведении, срамные речи говорил, ругал по матушке кого ни попадя… Кабатчик пытался его урезонить – мол, разве можно эдак выражаться при само́м государе?! И на портрет показал. А купчина ему в ответ: плевать мне на государя!
– Он ещё похлеще завернул, – возмущался половой, – чего при вашем благородии даже повторить совестно. Про такое дело сей же час донесли государю. Думали, он купцу голову снимет с плеч. А Николай Павлович только посмеялся: во-первых, сказал, мне на него тоже… – слуга хихикнул, – наплевать, а во-вторых, говорит, портреты мои по кабакам отныне вешать запрещаю!
Копейкин принялся за второй кувшин и надумал раскурить трубку, когда через порог шагнул молоденький гвардейский поручик. Слуга расцвёл слащавою улыбкой и заворковал:
– Добрейшего здоровьица, господин Дубровский! Рады, ваше благородие, душевно рады… – Не иначе, в кабачке поручик был завсегдатаем. – Откушать изволите, Владимир Андреевич?
– Друзей подожду, – отвечал офицер. – Пива подай покуда.
Он едва посмотрел в сторону компании чиновников и упёрся взглядом в Копейкина. Тот сосредоточенно возился с кисетом: даже при многолетнем навыке развязать одной рукой тесёмки было для хмельного капитана делом непростым.
– Позвольте вам помочь, сударь, – сказал гвардеец и, не дожидаясь ответа, присел за стол. Он взял кисет в правую руку: левая висела на перевязи. Впрочем, пальцы её работали, так что узел скоро был побеждён. – Прошу!
– Благодарю покорно, – откликнулся Копейкин, загрёб табак в трубку и кивнул на раненую руку. – Дуэль?
Дубровский усмехнулся. Если молодой и гвардеец, значит, непременно дуэль…
– Под Остроленкой зацепило. Царапина, ничего серьёзного.
Копейкину стало стыдно. События в Польше были на слуху, и о майском сражении под Остроленкой много писали в газетах. Выходит, симпатичного Владимира Андреевича отослали домой из Гвардейского корпуса, который воевал с повстанцами. Оно и понятно: на марше и в постоянных жестоких стычках, да ещё когда кругом свирепствует холера – раненый для товарищей обуза… Капитан постарался загладить неловкость.
– Обидно, наверное? Первый раз в настоящем деле, и сразу такое, – заметил он тоном бывалого солдата. – Пуля – дура…
Поручик забавно пошевелил тонкими золотистыми усиками, придвинул Копейкину свечу, чтобы тот смог, наконец, прикурить, и опять усмехнулся:
– Шрапнель, не пуля. А в деле я побывал ещё корнетом в турецкую кампанию три года назад.
Копейкин поперхнулся табачным дымом и был смущён окончательно. По счастью, половой очень кстати принёс поручику пиво, офицеры звякнули стаканами за знакомство – и потекла у них неторопливая беседа. Слово за слово выяснилось, что Дубровский тоже родом из Рязанской губернии. Крепко выпивший Копейкин расчувствовался и как на духу выложил земляку свою историю.
– Вам сколько лет, Владимир Андреевич?.. Двадцать один?! Хм… Уж простите старика – решил, понимаете ли, что вы много моложе… Прекрасный возраст! А я капитаном сделался в двадцать семь. Били мы тогда Наполеона в Европе. Крепко били, сударь мой! Правду сказать, нам тоже доставалось, но меня господь миловал: всю Польшу, Пруссию и Францию до самого Парижа прошёл, считай, целёхоньким. Вот он уже, Париж, а перед ним холм, называется Монмартр. Высокий, оттуда весь город – как на ладони… Поднатужились мы с ребятушками напоследок, взяли этот Монмартр на штык. Вроде и бой окончен, труба слышится… Вдруг – хлоп! – ничего не помню. После говорили, француз последним залпом накрыл. Очнулся в лазарете – ни руки, ни ноги… боль страшная… Думал, помру, и жить не хотелось – на что нужна такая жизнь… однобокая? Но нет, не помер. Вы́ходили меня, домой отвезли к отцу на Рязанщину. Да-с… Первое время было совсем туго. Отец и сам-то едва концы сводил с концами, одна всего деревенька в имении, а тут я ещё, словно дитё малое, обрубок человеческий, проку никакого… Ничего, пообвыкли. Со временем из инвалидного капитала мне понемногу платить начали, так и вовсе жить стало можно. Плохо, но можно, коли деньги свои у чиновников удастся выцарапать. Наездишься, наунижаешься, иной раз думаешь – лучше уж с кирасирами французскими лоб в лоб, чем с нашей канцелярией бодаться… Вот, стало быть. А в прошлом году на Покров преставился родитель мой, царство небесное. Схоронил я его – и самому тоже хоть ложись да помирай по второму разу. Холера не унимается, зима голодная, людишки ропщут… Вроде бы немного роптальщиков, но уже в некотором роде шум. Чего доброго, думаю, ещё бунтовать начнут. Успокоил их, как мог, денег последних наскрёб – и сюда. Свет не ближний, тысяча вёрст, а ямщикам прогоны по восьми копеек с версты заплатить изволь, и кормят на постоялых дворах тоже не за-ради Христа, и через кордоны холерные ещё попробуй проберись. Благо, мир не без добрых людей: иные за увечья мои позволяли к обозу пристать или к фуре казённой, всё какое-то облегчение… А здесь, понимаете ли, заседает высшая комиссия насчёт бедолаг вроде меня, и в комиссии генерал от инфантерии Троекуров Кирила Петрович председателем. Я нынче с утра пораньше прямо к нему: он в Литейной части квартирует, дом у самого проспекта – не знаете?.. Помрачение ума, сударь мой, чистое помрачение ума! Стёклушки в окнах саженные – мраморы внутри насквозь видно. Ручка дверная с выкрутасами, да надраена так, что руки впору полдня тереть с мылом, прежде чем за неё хвататься. Швейцар вида графского, воротнички батистовые, булава в золоте и сам жирный, точно мопс какой. Вазы кругом фарфоровые – упаси бог локтем задеть или деревяшкою своей… Я в уголку притулился и часа четыре отстоял, словно у знамени. Наконец, выходит Кирила Петрович, а народу собралось – как бобов на тарелке, и ведь одни сплошь полковники с генералами, не мне чета. Все по струнке, тишина страшная. Он к одному, к другому: «Что вам угодно? Вы по какому делу? Вы зачем? Вы?..» И такое у него, понимаете, лицо… сообразно званию… Одно слово – государственный муж! Я стою, ни жив ни мёртв; справа эполеты золотые, слева… Думал, не заметит меня. Ан нет – заметил! Подходит, спрашивает: «Вам что за нужда?» Нужда, говорю, крайняя, ваше высокопревосходительство. Проливал, понимаете ли, кровь за веру, царя и отечество, по тяжести ранений работать не могу, отца схоронил, остался без средств к существованию, осмеливаюсь просить монаршей милости… Оттарабанил – и стою, дрожу в ожидании судьбы своей. Посмотрел он эдак внимательно, сверху вниз взглядом смерил; глядь – руки у меня нет, изволите видеть, и вместо ноги деревяшка. Посмотрел – и говорит адъютанту: «Насчёт пенсиона запишите». А мне велел понаведаться на днях. Стало быть, скоро конец мучениям… такая радость… Позвольте вас угостить, Владимир Андреевич!