Взвыли от восторга чада новооснованной церкви света божьего, поползли к стопам апостола своего и равноапостольной сестры Аглаи. Всполошенными птицами замелькали руки, скрываясь за пазухами, в карманах, в темных холщовых сумах; выпорхнули — звонким жиденьким дождичком посыпались к ногам столпов истинной веры беленькие и желтенькие кругляшки монет, броши, кольца; опустились на пол большие и маленькие иконы с черными ликами, с тяжелыми многослойными ризами и окладами.
— Грядет, грядет царствие света божьего! — голос апостола Григория вновь запереливался жаворонковым пением. — Вижу сияние небесное, вижу ангелов веселящихся, вижу лик твой ненахмуренный, отче наш небесный. Ниц падаем пред тобой, прими, прости, излей на нас ласку свою, господи!
Слезливая мольба его утонула в воплях, полных надежды, просьбы, самоуничижительной плаксивости: паства Тиунова уткнулась лицами в пол — на апостола и сестру Аглаю больше не смотрели, словно тех здесь и не было.
Ирина-Аглая проворно и бесшумно собрала дары в черный саржевый мешок. Тиунов попятился. Исчез. Ирина-Аглая тоже попятилась, тоже исчезла за выступом…
Тиунов, скорчившись над лампой, чиркнул спичкой, поджег фитиль, опустил стекло. И устало опустился на землю, посматривая на Ирину-Аглаю, которая неспешно закрыла дверь, подперла ее толстым колом.
— Выдохся, — виновато признался Тиунов, когда Ирина-Аглая подошла. Увидел, что женщина нахмурилась, поспешил сменить тему. — Кого поставила у часовни?
— Там Коля Бык и Смешливый, — холодно ответила Ирина-Аглая. — А что?
— Так. Ничего… — помолчал, но не выдержал пытающего взгляда женщины. Пояснил, стараясь улыбнуться — Коля Бык и Смешливый не дадут этому дурачью, — повел глазами в сторону склепа, — долго юродствовать. Припугнут облавой, турнут. — Закрыл глаза, спросил неуверенно: — Может, пойдем? Вернемся подземельем?..
— Нет! — оборвала Ирина-Аглая. — В спальне наверняка караулят твои дружки. Князь с Козырем. Ждут, откуда мы появимся…
— Ты права. Прости, я сморозил глупость. — Тиунов широко, не прикрывая рот ладонью, зевнул. Глаза блеснули весело и шально. — А что, если мы с тобой да с твоими лейб-гвардейцами возьмем сегодня того остячонка?
Женщина на секунду задумалась.
— Зачем усложнять! — отказалась решительно. — Может, Князь кое-что от нас скрыл; может, мальчик будет слушаться только его, может… и так далее. Пусть они выясняют свои отношения. При нас. Это во-первых. Во-вторых, — она насмешливо поджала губы, глаза ее стали издевательскими, — ты глупеешь. Князь, Козырь и прежде всего Виталий запаникуют, если мы не явимся. Попытаются что-то предпринять. Попадутся. Выдадут.
— Да, пожалуй, — неохотно согласился Тиунов. И мечтательно вздохнул: — А как хорошо было бы схватить мальчишку ночью: без риска, без хлопот… — Приглушенно засмеялся. — Спит, наверно, сейчас дикареныш, сладкие сны о городе видит и не подозревает, что завтра возвращаться ему в свой каменный век.
Ирина-Аглая вытянула из-под пелерины часики, щелкнула крышечкой, посмотрела на циферблат, развернувшись боком к фонарю:
— Еремей не спит. Он ужинает.
Но Еремей пока не ел. Он сидел рядом с притихшим Антошкой за длинным столом. Крутил в руках оловянную ложку, сосредоточенно разглядывал ее, изредка посматривая то на рыжего Пашку, который оказался напротив, то на Люсю, хлопотавшую у второго, такого же длинного, стола. Только на пристроившегося справа парня, с которым шепталась на собрании Люся и с которым исчезла на время, не решался даже искоса, даже исподтишка посмотреть — понял: парня этого прислал Фролов, чтобы охранять, защищать его, Еремея Сатара, от Арча.
В столовой, ярко освещенной керосиновыми лампами, которые висели в простенках, стоял ровный гул мальчишеских голосов. Гул этот, приослабнув на миг, всплеснулся вдруг с новой силой — дверь в торцевой стене плавно открылась, выдохнув теплую струю слабых кухонных запахов, от которых рот заполнился слюной. Выплыли из кухни двое важных парнишек с подносами, на которых горками уложены были кусочки хлеба. Вслед за хлебоносцами появились еще четверо, прижимая к животам кастрюльки-бачки, из которых поднимался прозрачный волнистый парок. Эти ребята быстренько поставили бачки — по два на стол, — быстренько уселись на свои места, распихивая соседей.
Прокатился по столовой легкий перестук чашек, побрякивание ложек, нетерпеливое: «Давай дели!.. Не томи!.. Не мурыжь, не тяни кота за хвост!»
— Подставляйте посуду, новенькие! — Рыжий Пашка, который делил еду на этом конце стола, щедро, с верхом, загреб черпаком варево, шмякнул его в миску Антошки. — Ешь капусту, малец! Набирайся сил.
Антошка пораженно заморгал, разглядывая коричнево-бурую, мелко нарубленную, разварившуюся траву; уткнулся в нее чуть ли не носом, принюхиваясь, изучая, но Еремей толкнул его коленом: разве можно так, когда дают то же самое, что и себе?
Свою миску Еремей принял невозмутимо. Покосился на парня справа — тот взял ложку, и Еремей взял ложку; тот чего-то ждал, и Еремей решил выждать, раз так надо.
А к ним уже подошел паренек с подносом. Выложил перед Антошкой и Еремеем по большому куску хлеба, совсем не похожего на пароходный. Тот был темный, почти черный, напоминающий глину, а этот — серый, с вкусными даже на вид корочками. Антошка резво цапнул ближний ломоть, но Еремей ударил по руке и опять покосился на соседа справа — тот, получив хлеб, сразу же жадно, с удовольствием принялся за еду.
Еремей понял: значит, и ему можно, значит, соблюдены порядки, принятые за столом, — не показал себя голодным, не начал есть раньше старшего. Быстро разломил ломоть, пододвинул большую часть Антошке, меньшую оставил себе. А второй кусок положил на середину стола.
— Ты чего? — удивился рыжий Пашка.
Еремей не ответил. Сосредоточенно зацепил ложкой капусту, решительно отправил ее в рот. Пожевал с обреченным видом, глядя в одну точку. И, проглотив, заулыбался.
— Хороший еда. Вкусно, Пашка!
— Зачем хлеб отложил, спрашиваю? Не нравится? — Глаза Пашки стали сердитые. — Другого нет, ешь какой дают.
— Не, не, Пашка, нянь тоже вкусный, — поспешно заверил Еремей. — Только много его. Нам с Антошкой одни кусок хватит. А мой кусок надо отдать другому, кто шибко есть хочет. У кого нету хлеба…
— Всем одинаково дают, — оборвал Пашка. — Так что не мудри. Ешь! — И, успокоенный, начал выгребать со дна кастрюли в свою чашку.
— Всем? Такой нянь? — удивился Еремей. — На пароходе Фролов сказал, Матюхин боец сказал, что кто-то там, далеко, умирает. Ему есть нечего. Ему хлеб надо. Вот, даю. — И осторожно толкнул подальше от себя нетронутый кусок. — Нам с Антошкой пополам хватит Хватит, Антошка?
Тот, посматривая округлившимися глазами то на Еремей, то на Пашку, неуверенно кивнул.
— Чего, чего? Твой ломоть — голодающим? — Пашка растерянно заулыбался. — Думаешь, эта краюшка спасет кого-нибудь?
— Один кусок одному человеку один день помереть не даст, — уверенно сказал Еремей, принявшись деловито есть. — Много кусков — много дней один человек жить будет… Высушу, отошлю. Люся знает, куда послать, — посмотрел на девушку, которая сидела во главе второго стола. Пояснил с гордостью: — Люся все знает. Шибко умная моя сестра.
И опять покосился на соседа справа — слышал ли тот, что Люся сестра? Парень изумленно глядел на Еремей и, встретившись с ним взглядом, опустил глаза на свою пустую чашку, вычищенную корочкой до блеска.
— А я, брат, весь свой хлеб съел. Не подумал как-то, — он растерянно заморгал белесыми ресничками.
Пашка тоже заморгал, соображая. И вдруг ласково ткнул пятерней Еремея в лоб.
— Ай да Сатаров, ай да голова! — Схватил черпак, забарабанил по опорожненной кастрюле. Закричал весело — А ну кончай жевать! — И когда недоумевающие детдомовцы замерли, объявил: — Ребята, слушайте! Предлагаю выделять половину нашего хлебного пайка а помощь голодающим детям Поволжья! Начнем сегодня же, сейчас же. Ура Еремею Сатарову — это он придумал! Ура-а-а!