Литмир - Электронная Библиотека

– Э-э! – крикнул негромко.

Краснов говорил, что будет только хрип.

– Э-э-э! – заорал Казарин, с радостью вслушиваясь в свой сипловатый рёв. «A-а, ещё лицо… Нос заостряется… проваливаются щёки… Тогда совсем конец».

Андрей бросил сома, обхапал липкими от слизи пальцами нос, брови, щёки. Всё вроде было на месте.

– Фу, ё-моё! Мудак… теперь сам, как сом.

Он пошёл прямо в штанах в воду, стал плескаться, чтоб смыть слизь.

– Ты чё орёшь? – вылез наполовину из палатки Пустовойтов. Андрей из-под руки оглянулся. Лицо Глеба было помято, чёрные волосы сбились в стрелы дикобраза, толстые губы отвисли и даже яркие голубые глаза словно присыпало пеплом костра.

– Жить надо, а вы там… Миг упускаете. Небось буксы горят?

– Горят, Андрей. Всё во рту пересохло. Налей чаю. О-о, да ты сома поймал!

«Што ж это было?» – разламывал голову Казарин. Он налил холодного чаю Глебу. Сам ничего трогать не стал. Чувствовалась слабость, но разгорающееся утро, прохладный туманен, с реки быстро возвращали силы. Только обычной уверенности в себе не было. Как будто пришёл из другого мира и всё вокруг не очень знакомое.

– Я думал, тебя больше не увижу. Никого не увижу. Ничего…

– Собрался втихаря рвануть?

– Меня несло полночи. Все признаки холеры. Что Краснов говорил, испытал на себе. Хотел в хутор на твоём мотоцикле, но это тебя трясти… ключи искать. А дотронулся – ты следующий.

– Дурак, – спокойно сказал Глеб. Отхлебнул чай, поднял синий взгляд на Казарина.

– Я бы тебя на руках унёс.

Помолчав, добавил:

– Нельзя жить вечно… Но сколько дано, надо прожить человечно.

На разговор вылезли остальные. Стали быстро собираться. Вчера расхорохорились, о холере говорили с усмешкой, как о знакомой старухе, которая заслуживает жалости. Сегодня помрачнели, чуть что – к бутылке с хлоркой, вспомнили, что Андрей обещал какие-то таблетки.

А он мысленно повторял один и тот же вопрос: «Што это было?» и сам для себя строил разные ответы. Напоминание о скоротечности жизни? Этого Мига, который случайно нам дан стечением обстоятельств или какой-то высшей силой? Сигнал о том, что всё может быть оборвано в одно мгновенье и останется только то, что успел сделать, а про всякие мысли, планы, расчёты не узнает никто и никогда?

«Значит, надо уплотнять Миг, стремиться сделать больше. А что может сделать больше обыкновенный человек? Такой, как он, как миллиарды бывших до него, существующих сейчас и тех, кто придёт позднее? Отмеченные Богом таланты, гении – добрые или злые – эти могут что-то сделать в отпущенный им Миг. Александр Македонский… 33 года. Иисус Христос… тоже 33… Пушкин… Немного больше, но уплотнил свой Миг… А другие? Что можно сделать больше каменщику? Сложить больше кирпичей? Плотнику, который рубит дома из деревьев… Больше домов? Леснику, из чьих деревьев дома… Больше посадить деревьев?

Но, наверное, не это главное для нашего короткого Мига. Как там сказал Глеб? Если нет вечного, надо сделать больше человечного? Вот она, цель нашего Мига. Человечное – это если даже одного согреть… того, кто заглянул в холод Ужаса… заставить его поверить, что и он не уходит бесследно. Мозг – это что? Желеобразная субстанция? А мысль? Страдание? Радость от того, что я снова вижу утро? Это что? Разве может это сгнить?

Человечное – это не когда рыдаешь над упавшим с балкона телом. Человечно – протянуть руку вставшему на перила балкона. Зажечь кусочек своего Мига, чтоб тот, на балконе, почувствовал идущее от тебя тепло и захотел вернуться к жизни.

А я подавал руку? Или толкал? Говорили: подавал. Но сам-то знаю: и толкал. Ну, может не с разбегу… но не протянуть руку, излучающую тепло – это помочь толкнуть.

Очень хочется жить! Но хотел бы остаться жить ценой жизни других? Не знаю… Влахана тоже не собирался трогать… Вот кому надо руку подавать… А та… крыска в скафандре… чаще гонит к балкону. Чего он кричит? Меня, что ль, зовёт?»

– А-андрей! Н-не проснёшься никак? Г-глеб тебе не д-докричится.

– В чём дело, Глеб?

– Ты, как всегда? Со мной?

Казарин, не выходя из своих мыслей, кивнул. Вещи были уже упакованы и погружены на мотоциклы, которые напоминали брустверы, из-за них можно было стрелять. Художник сел на заднее сиденье «Урала», втиснувшись между Владькой Филоновым и бруствером из вещей. Горбоносый королевствовал в коляске, блаженно устраиваясь в уютном гнезде.

Валентин Иванович стоял возле глебового мотоцикла, ждал, когда займёт место Казарин. А тот глядел на заросли кустарника, где корчился ночью от боли, поворачивал взгляд на Дон и словно прощался с какой-то значительной частью своей жизни.

– Садись, – подошёл к нему Пустовойтов. Он понял мысли друга. – Ты же сам знаешь: ничего не изменишь. Об этом лучше не думать.

Пока мотоциклы трясло и бросало на ухабах проселочной дороги, Андрей, действительно, ни о чём, кроме как о спасении тела от ушибов и возможных синяков, не думал. Но когда выехали на шоссе, мысли снова вернулись к ночному потрясению. Только теперь они пошли в другом направлении. И толчком стали опять слова Пустовойтова. «Почему ничего не изменишь? – мысленно спросил Казарин. – Люди тысячи лет верят: здесь – часть жизни… а Там – другая. Где Там? Неизвестно… Но не может разум исчезнуть, не перейдя во что-то иное… разумное. Вот для чего даётся нам жизнь! Продолжить цепь, начатую бесконечно долго до тебя… Передать новому звену часть мириад генов, из которых сотворён сам… добавить своих… наполнить их человечным. Чем больше человечного отправишь в будущее, тем лучше будет Там твоему продолжению… и продолжениям других».

Андрей представил себе людскую пирамиду, вершиной которой был он, а «тело» составляло бесчисленное количество мужчин и женщин. Некоторые были с ясно различимыми лицами, облики других просматривались слабей, третьи виделись смутно, вроде как из сумерек, а вся остальная масса почти полностью растворялась в этих сумерках времени. Но от всех от них к нему тянулись какие-то пульсирующие нити. Самые яркие, канатно-толстые – это мать с отцом. Послабей излучением, тоньше и многочисленней – деды и бабки. Менее заметные пульсацией, с постепенным переходом в почти полную неразличимость – другие создатели его. «И ведь каждый что-то передал мне, – с благодарностью подумал Казарин. – При этом каждый был вершиной своей пирамиды, нити от которой шли не только вверх, но и в разные стороны, переплетаясь с другими, обогащая их. А мы? Что мы за народ такой? Дальше дедов и бабок, в лучшем случае – их родителей, не проникаем вглубь корней своих. Ну, кромсали нас – это действительно так; вытравливали ту часть разума, которая хранила память о предках… Но другие народы тоже прошли «истребительное очищение», однако не позволяют себе корни свои забывать. А мы и не пробуем восстановить атрофированное… не глядим назад, в тех, из кого сами состоим.

Чем дальше человек проникает знанием к истоку своему… к затерянному во времени началу цепи своей, тем дольше оказывается и его жизнь. Помни ближнего своего… Это – человечное рядом. Но помни дальнего своего, ибо он есть часть жизни твоей… А это уже не Миг. Не страшно уходить, когда знаешь, что останешься в других, как твои предшественники в тебе… что являешься частью Вечного… непрерывного… знаешь, что продолжил тысячи создававших тебя… В чём-то повторил их… продвинул дальше, и сам повторишься… Пусть несколькими генами… и Там… впереди… в неохватной дали будущего… при каждом новом рождении появится часть тебя – материализованного и духовного».

И этот поворот мыслей поразил Андрея. В сознании, сквозь вязкую черноту страха и тоски, стало вдруг проискривать что-то светлое. Искорки осветили сначала малое пространство вокруг себя; потом тёмное отодвинулось дальше, и вот уже почти всё казаринское сознание залила тёплая светлота.

Почти всё, но не всё. Сосущая темь осела в самые отдалённые уголки души и сжатая, как пружина, готова была отбить разливающуюся светлую теплоту. Однако теперь Андрей понимал, что, кажется, нашёл для себя успокоение. Жизнь – этот короткий Миг – имеет главный смысл: передать в будущее… тем, в ком повторишься хотя бы частью малой, через свои дела, чувства и мысли как можно больше человечного…

13
{"b":"639396","o":1}