«И репейники звезд, и колодцы воздушной воды…» * * * И репейники звезд, и колодцы воздушной воды меж созвездий – что духу еще для бессмертья? Как ресницы влажны, и глаза – соляные пруды, как луна подоконник косыми крестами пометит и в единый прощальный сливаются ночью сады. Плач в апреле, и влажная тяга земная клонит сердце к восьмиконечной звезде, отразившейся в лужах, наливается солью луна и выходит в зенит. Так за время дневное колодезный ворот натружен, что скрипит, рассыхаясь, и цепь напряженно звенит. Только звук напряженья, воды соляной зеркала, отсыревшие спички, дрожащий огонь керосина… Приближаются сроки – Страстная неделя, осина, там, где небо с овчинку, и даль, побелев, обмерла. Страстная неделя В движеньи реки была стройность псалма, библейских садов шелестение в елях, в апреле уже забывалась зима, и теплилась жизнь на вершине холма — тянулась Страстная неделя. – Ну что тебе Страсти Христовы, когда и собственной боли умеешь не слушать? – Не знаю, откуда мне эта беда — зловещее солнце и чаша у рта, и смертное бремя на душу. – Ну что тебе Страсти Христовы? Смотри: топочет весна в городском хороводе, деревья подтаивают изнутри, под солнцем дымятся теперь пустыри, движенье в плененной природе. – Не знаю, не знаю… Но эти семь дней мерещилась сердцу больному Голгофа среди городских раскаленных камней, и проволока в небе, и солнце над ней. Пустыня. И горечь. И грохот. «В город Пушкин поедем, друзей навестим, посчитаем потери…» * * * В город Пушкин поедем, друзей навестим, посчитаем потери. Здравствуй, дом невысокий, рогожей обитые двери, рыхлый свет за окном до полуночи станет светиться, загребает крылом царскосельская древняя птица. Голубь мира над нами дряхлеет, тучнеет, кружится, разрушая фонтаны, студеная катит водица, этот строенный парк – к декабрю только остов да балки, купол церкви горит булавою дамасской закалки. В город Пушкин поедем, а в полночь вернемся оттуда, голубые шары принесем, потеряем у пруда, водкой горло сожгло или воздух сомкнулся железом — нет дыханья в груди на пути окровавленным лесом. Вот он, осени дом, обнаженье древесного сердца, кривизною страданья отмеченный рост страстотерпца, бестелесны в лесу, мы застыли у самого края, он бредет мимо нас, алый пот с облаков отирая. Помнишь пламя дерев, пепелище остывшее луга, непросохший бетон, горизонты смыкающий туго, хруст сучка под ногой, нашатырь, восходящий над парком, иностранный автобус, заваленный набок под аркой. Я рассталась, срастаясь навек с этим городом ветхим под неслышным дождем, под галдящею галочьей сеткой, из какой глубины я услышу однажды: «Пора мне»? Парк. Аллея. И смерти прибрежные камни. Кинематограф
Прохладнеет. Столетья на рассвете был город Петербург в молочной вате залива. Рельсы пахли серебром. И Райвала, и Царское в цветенье, на островах гулянья и сирени, поэт, эсер, студент, городовой — и яшмовое небо над Невой. В пределах погибающей Пальмиры чужих земель тогда звучали лиры, иных наречий складывался стих. Империи дряхлеющее сердце, ты всем давало место обогреться, сгореть в чахотке у твердынь твоих. Литовский стих у царскосельских статуй, грузинский – пышноцветный и богатый, и Сёдергран мистический узор… И мучит нас, у века на закате, звук русского стиха, его собратий, как эха отдаленного укор. «Блокада. Простуда. Поленьев отрада…» * * * Блокада. Простуда. Поленьев отрада. Не надо о будущем думать, не надо. Два сломанных стула. Два томика Блока. И мирное время далёко-далёко. Блокада и стужа навеки вдвоем. Блокада – и черный оконный проём. Ты выживешь телом, ты духом умрешь, ты станешь на каменный город похож, пройдешь по цветущим садам Ленинграда — здесь брат похоронен. Блокада, блокада… По-прежнему воздух весной леденит, по-прежнему памятник в парке зарыт. «Едва ли не с начала сентября…» * * * Едва ли не с начала сентября на парки опускается заря, и чувствует озябнувший прохожий проникновенье осени в гортань, когда ее отстоенный янтарь надолго поселяется под кожей. Вся осень сгустком кажется одним, а воздух – в ней основа. Недвижим, вдыхается с медлительною болью, и стягивает горло горький сок небес, свисающих над кромкою лесов, и неба полого, стоящего над полем. Когда всю глубину его вберешь, вороны обрываются с берез, кричат протяжно, кружатся в истоме… Но луч блеснет, и виден парк насквозь: жемчужный, ветхий, барственная кость — мерцающий на мокром черноземе. |