«Я на улицу выйду. Смердит…» * * * Я на улицу выйду. Смердит. Пот рабочий стекает с трамваев, важный гость на «Аврору» спешит, черным бесом метнется, пролает. Светлоглазый ребенок со мной (тихий шаг в институтские парки), пламя прелести кроткой земной на лице его светит неярко. Повторяй же: «В провалах, в крови — словно ласточек гнезда слюною — силой неутолимой любви материнской – скреплен надо мною свод небес». Этот город прими, заповедник советской России: жесть и известь, секретных НИИ низколобых – подъезды пустые. Начиналась застройка с тюрьмы и с дворца, где не видно хозяев, у реки, над которою мы, как бескрылые птицы, играем. «Пустоты полночи. Земля перепревать ложится…» * * * Пустоты полночи. Земля перепревать ложится. Лист налитой на землю пал. Фонарик мрака – в небесах мерцает птица, и коротко блеснет, боясь упасть в канал, где света нет. Теперь сырой туман стекает по садам на каменные лица. Пустоты полночи. В густой воронке света прохожий скармливает женщине тоску. Слова расслаблены. Дымится сигарета. В плаще блестящем он подобен мотыльку, что к лампе прилетел и требует совета. Что делает поэт в печальный час теней? В Неве ночных огней качаются обмылки. Он из дому идет, одевшись потеплей, и студенистый свет стекает по затылку, когда пройдет насквозь туманный Летний сад, и тени милые к нему на свет летят… «Или мне кажется, или в отчизне…» * * * Или мне кажется, или в отчизне, словно в лесине, простукивается пустота, и не вольна я сказать «за свободу полжизни» — просто одна половина ее у меня отнята, а на другую глядят и молчат в укоризне два долговязых скота. Женщина, ты и помады еще не истерла на губы сколько положено было в синичий твой век, но из сумятицы будней тебя вынимают негрубо, и, возмущенно ерошась еще, ты увидишь: вдоль рек позаболоченных – тянутся волглые срубы… с умершим сердцем, живая еще, опускаешься в снег. «…звали его Китом…» * * * …звали его Китом, шел с приятелем, тот… Посмотри, как время нас выдает, я хочу сказать – бремя слепорожденной жизни не позорней иных, смерть во дворе-колодце, на глазах у старух — новое поле брани. Дослужась до шиша в кармане, мы, заложники вечности, как утверждал поэт, — лес букварный в распаде. А в тридцать лет кровь подводит итоги. Ты убит ударами карате, племя новой культуры не мы, а те — каратисты и йоги. Осыпается мой словарный лес, скоро будем мертвы во имя чудес эры с привкусом серы, опустеет окраин нелепый стан, и пойдем на небо под барабан, как когда-то шли в пионеры. Я молчу – это время хрипит во мне: исчезают в огне, колыме, тюрьме те, чьи губы любили, те, кто плакали под хмельком, кого кованым каблуком прямо в сердце тугое били. «Сколько горя, сколько черной боли…»
* * * Сколько горя, сколько черной боли приняла я в городе Петровом. Греемся на пепелище старом, плачемся на пепелище новом. С нежностью и тайною оглядкой, чужестранка в этом мире сиром, узнаю потемкинские пятки у атлантов, гениев, кумиров… Но когда у Ксении Блаженной, у ее часовни жду рассвета: – Жено, о блаженнейшая жено, сколько счастья было, сколько света! «Пела и на клиросе…» * * * Пела и на клиросе, и под небесами, как звезда, светилася в деревянном храме. Обходя без устали городок-пустыню, площади и улицы все перекрестила. Все согреть старалася каменное ложе Ксения Петербургская — тайная надёжа. «Запах нашатыря, истлевшего снега…» * * * Запах нашатыря, истлевшего снега, воздух с примесью яда, битый кирпич, дебильный Ильич, но только здесь я могу заговаривать тьму, растворяться и ждать появленья нескончаемой вереницы женщин — шатких теней, бредущих след в след за высокой, в истлевшей шинели, Ксенией, как свеча горящей. Они приникают к окнам, вглядываются в спящих, вдыхают запах тревог и страхов и благословляют землю под слоем гари, плоское небо, кованый воздух — все, чего не любили при жизни. «Зима на убыль. Ветер тянет мыльней…» * * * Зима на убыль. Ветер тянет мыльней, грязь чавкает со вкусом под ногою, дрожащее пространство и нагое для глаз затруднено, преизобильно. Поэт со мной, москвич с лицом изгоя, взглянув окрест, проговорил: «Морильня». Но посмотри: телесность, кротость, страх, предродовое напряженье воли я чувствую и в поле, и в холмах — как роженица, путаясь в подоле, земля в своих границах и морях встречает полдень в крепости и боли. Поэт застыл с улыбкою слепой, над нами к небесам восходит птица… – И наша жизнь, – я говорю, – постой, как капля хмеля в чаше золотой, Бог ведает, во что пресуществится в отчизне милой, родине святой! |