– Как так? – опешил я.
– А как у Сидоровых их Пегая взбесилась, покусала некоторых собак и ребятишек, мы и стрельнули всех. Заодно и кошек.
– И Полкана?
– Она его первого укусила. Куда деваться?.. Врачи из райцентра приезжали. Сегодня, сказывали, снова будут. Мы тебе писали, чтоб пока погодил с приездом. Или не дошло письмо-то?
Сактировали
Промаялся я своё в госпитале.
Подошёл срок, когда надо решать, что со мной делать.
А у меня, кроме ранений рук и ног, лёгкие никудышные. Когда сбили поздней осенью, самолёт упал в болото. Долго выходил к своим по холодной воде…
Про таких, кому осталось жить столько, сколько надо времени, чтобы доехать домой на собственные похороны, мы промеж себя говорили: «подлежит актированию».
Вот и мне выправили бумажки. И поехал я домой на Волгу.
Война только что закончилась. Радость какая! А я еду умирать. И знаю об этом.
В вагоне духота, курят. К окну ближе не прорвёшься. Подступила дикая тошнота. Теряя сознание, выбрался в тамбур. Пошла сильная рвота. Отхаркивался окровавленными шмотками. Мне кажется, из меня вышла половина моих гнилых лёгких. Не знаю, как это может быть и что из меня летело…
Но только наступило облегчение.
…Не сразу я начал дома выправляться.
Какой на дворе год наступил?
Даже не верится. Мне девяносто! Тогда в госпитале рановато меня сактировали! Как говорил наш ротный старшина: «раз на раз не приходится».
Киномеханик Гниломёдов
Когда я вошёл в уютный небольшой дворик своего нового знакомого Николая Петровича, хозяин его, подставив под голубенький дребезжащий рукомойник у крыльца седую со всклокоченными волосами голову, ловил последние струи воды.
Ещё и не полдень, а солнце нещадно палит. Духота неимоверная.
Кто жил в степных наших заволжских местах, знает, что это такое…
Поздоровкались.
В разговоре Николай Петрович неутомим. Я не удивился, что он с ходу продолжил наш с ним вчерашний диалог.
Ему, кажется, и духота не помеха.
Промокая лицо коротким цветным утирником, излагает свои мысли довольно ясно. Многое в его рассуждениях не ново. Но я не могу уйти от прямого смысла его слов. Не тороплюсь даже мысленно упрекнуть в банальности. Ловлю обжигающую суть сказанного.
Если говорит так, значит, пришло время. Голос его негромок: – Столько жизней повидал, понаблюдал на своём веку. И в кино, пока киномехаником работаю в клубе, и так… Жизнь – как заряженная киноплёнкой бобина. Вначале, когда она едва початая, мы торопим её. Хотим, чтобы крутилась быстрее. Скачут кадры, как в детстве золотые денёчки… Потом разгон берёт она сама. Плавно, кажется, бесконечно так будет. Мелькают лица, города, годы, много чего…
…Вращаясь, бобина, кажется, убывает незаметно, однако ж со второй половины уже неудержимо… Потом стремительно! Пока на экране не появится: «Конец».
И тут уж всё: освобождай места для другого кина! Захлопают сиденья, зашаркают ноги… На выход!..
Он глянул из-под ломких бровей на меня взглядом чистым и ясным. Только-то и сказал спокойно:
– И я вот приготовился… да что уж?.. готов… на выход!..
Я было хотел возразить, уйти от такого разговора, когда сразу и обо всём. Приехал-то я на две недели в село с одной целью. Для задуманной документальной повести добрать недостающих подробностей, освежить полузабытое. А тут…
При первом знакомстве подарил я ему свою книжечку с короткими рассказами. И попал на эти вот разговоры.
«Надо терпеть, – думаю, – так бывает при первом знакомстве. Потом уравновесится».
…На фоне обветшалого белесого штакетника, висевшего наискосок от сеней до сарайчика серого постельного белья, показался он мне на миг древним греческим мыслителем. Холодновато-гипсовым и скучноватым…
«Не так начинается день у меня, – досадовал я мысленно, – лучше бы пройти потихоньку мимо ворот его и – на Самарку! Окунуться в прохладную водицу…»
Но уйти от разговора почему-то не решаюсь. Ведёт хозяин меня тихим голосом за собой, как бычка на верёвочке.
Мы переместились уже в сени. Уселись за стол. Хозяйка принесла чайник и большие жёлтые бокалы.
Наблюдая, как я разливаю чай, Гниломёдов размышляет вслух:
– Это ж надо, ведь всю жизнь крутил в клубе кино! Столько всего пересмотрел. Думал, много так знаю. Книжки мало читал. Хватало экрана. А тут Дуся, сестра, ремонт с ребятами своими затеяла… Ну и привезла целую тележку книг к нам в предбанник.
– Топи! – говорит. Отслужили своё.
А там и Грибоедов, и Тютчев, и Толстой, и Шолохов. Как так можно? Баню книгами топить?!
Начал читать. И голова кругом. Невежда я! Да какой! И сколько таких! Тьма тьмущая! Толчок они мне дали, эти книги из предбанника!
Книга и кино – несравнимые вещи!
Вот возьми Пьера Безухова, Андрея Болконского, которых в кино играют Бондарчук и Тихонов! Я их так всех любил! И героев, и артистов.
Но сделал я для себя открытие: кино в сравнении с книгой – доска! Ведь сколько они, оказывается, о жизни думают и говорят в книгах: Безухов и Болконский! И как думают! Как говорят! А в кино: один процент всего! Остальное – картинки!
Промеж книгой и кино – пропасть! Читать надо было бы с ранних лет! Жалко упущенного…
Сижу, слушаю Николая Петровича и жалею:
«Не мне бы, – думаю, – слышать такое, а нашим с ним внукам, может, отлепились бы от телевизоров, а так…»
А Гниломёдов своё:
– На той неделе поехал в Самару на крытый рынок. Что надо, ничего для меня не нашлось.
А тут иду вдоль стены рынка, с улицы, там, где палатки стоят.
Гляжу, в сторонке прямо на асфальте потрёпанный такой мужичок книжки разложил. Торгует. Много так книг у него. Стопками, рядами выложены.
Слева от него лежат солидные тома! Читаю: Токкерей, Диккенс; наши: Ключевский, Тургенев, Юлиан Семёнов… много всякого. Каждая толстая книга пять рублей стоит!
А рядом лежат тоненькие. Но какие! Грибоедов «Горе от ума», Некрасов «Стихотворения», Тютчев «Стихотворения», Крылов «Басни». Эти дешевле: рубль за штуку. Смехота да и только!
– Не стыдно, – говорю, – за такую цену продавать?
– А ты продай дороже! Ухарь нашёлся.
Сморчок такой, а свысока разговаривает. Дело своё знает. Сейчас много разных специалистов развелось.
– Подойди к любой свалке, – продолжает, – там такого товара! И за «так» не надо никому.
И прав он. Я знаю это. А противлюсь своему такому знанию.
Набрал я на полста рублей охапку целую.
«Не в одном нашем селе, – думаю, – такое творится. В городе – то же самое».
А то стыдно было как-то за село. И тут же ужаснулся другой своей мысли: чему радуюсь? Значит, вся страна такая. Это ж куда мы все идём?
Ты-то, Александр, думал об этом?
– Куда от этого деться? Думал, – отвечаю.
– И что?
– Это больная тема. Давайте оставим на завтра, меня, наверное, жена уже разыскивает.
– Тогда на вот, на дорожку. Не торопись. Жена обязана ждать. И протягивает лист из ученической тетради.
– Что это?
– Стихи. Утром спускался в погреб за молоком, посетило.
– А что? – спрашиваю. – Холодильника в доме нет?
– Есть, но мне сноровистее в погребе. Как слезу туда: красота!
Здесь мозги плавятся, а там у меня выше плюс пятнадцати не бывает. Представляешь, как слезу туда, так у меня стихи там рождаются. Народу никого, как в параллельном мире каком. Суеты тоже нет. Я даже часто предлог ищу, чтобы побыть в погребе.
– А свет? – спрашиваю.
– У меня свечка там на бочке в блюдце стоит. И бумага лежит, и карандаш. Как кабинет! Полсотни стихотворений написал. Полка с книгами образовалась. Мне из погреба видней. Пишу сейчас одну вещь…
Он взглянул на меня оценивающе:
– Сродни шекспировской! Я взял протянутый листок.
Начал вслух читать стихи:
В чём наша суть? Куда идём? Я вновь и вновь,
Как юноша, терзаюсь по ночам:
Наш путь по-прежнему не ведом нам.
Слабеет дружба, растворяется любовь…
Что остаётся? Пред дыханьем ядерной зимы,
Пред вечностью? Невольно озираешься: кто мы?
Быть может, смысл всему рождается
в космической дали?
Он в пыль стирается в пути.
Его нам не понять с Земли.