Триптих 1 Мой учитель истории Страхов Все твердил «Ничего-ничего», А сегодня на выдаче прахов Мы с утра забираем его. «Похоронят, зароют глубоко…» Остальное исчезнет в трубе. Мы читали про это у Блока, А теперь применяем к себе. Этот месяц лежал он в гангрене, Как в геенне, в больнице, и вот Он остался без ног по колени, А потом и почти под живот. Между шуток, намеренно грубых, На вопросы убитой родни «Жить не буду. Теперь я обрубок», — Говорил он в последние дни. Он писал на прощание в блоге: «Утешенья тошны и пошлы. Ухожу догонять свои ноги, Чтоб они далеко не ушли». А задуматься – кто не обрубок? Ибо время – токарный станок: Из одних оно выточит кубок, Из других – неваляшку без ног. Словно ворс из протершейся шубы, Обнажая участки мездры, — Высыпаются волосы, зубы, Безнадежно скудеют мозги, Ослепительный, пышный избыток Тех, кто грозен, блестящ и умен, Превращается в свиток забытых, Безнадежно ненужных имен. Ибо смерть – не короткое слово. Смерть дается упорным трудом. Ничего я не делал другого, Ни о чем я не думал другом. А душа улетает при жизни, Отсеченная тем же станком, Так что если и плачут на тризне, То уже непонятно, о ком. 2 Миг, когда она улетела Прочь, — Интимное дело, Как первая ночь. С этих пор не имеет значенья Ни мое торжество, Ни чужое мученье — Вообще ничего. И бряцанье металла, И людей толкотня — Вообще волновать перестала Меня. Доживание тела, Искрошившийся мел: Голова опустела И размер охромел. Ни грез, ни риска. Вон, друзья. Со всем смирился, С чем нельзя. 3 Так и бродит оно, бестолковое, С этих пор не живя, а терпя, То в бессмысленном ужасе холода, То в животном восторге тепла. Только изредка, изредка, изредка Средь засилья картонных химер Вспыхнет искорка быстрого высверка, Как сегодня с утра, например. Небеса совершенно весенние, А-капельная ржавая жесть, Облегчение, вера в спасение — Весь набор туповатых блаженств. Все в прекрасной воссоздано целости, Столь приятной небесным властям: Все обиды, утраты и ценности, Что растрачены здесь по частям. Желто-серых небес расслоение, Блеск, роение, синь и свинец, Раздвоение их, растроение, Настроение «Ну наконец». Элегия в трех сонетах
Небритое осматривая рыло, Прямой портрет усталого нутра, Ревизию всего, что есть и было, Как водится, устраивая с утра, — Где, вопрошаешь, блеск, талант и сила, Все, для чего вообще вставать с одра? Где милые? Одних взяла могила, Других – хандра, а остальных – литра. А ненависть? А ненависть на месте, Чистейшая, как холод внеземной, Надежнейшая, преданная без лести, Надувшись вожделеньем и виной, Замена славы, доблести и чести, Переживая всех, умрет со мной. Все уплыло, сбежало, улетело, Всех пожрало державное жерло, Тому изменила душа, другому тело, Оставшиеся дышат тяжело. Все, так сказать, что рвалось-металось-пело, Любилось, обещало и ржало, И лопалось от сока, как помéло, — Всех подмело большое помело. А ненависть? Среди времен бесславных Она спасет бесславные места, Исправная, как капитан-исправник, И страстная, как детские уста, Как свежая вода в прогнивших плавнях, Как в дряблом Риме проповедь Христа. Как юный пионер, всегда готова, Как нежность непристойная, тяжка, Все помнит – до словца, до полуслова, Мельчайшего, мерзейшего шажка, Безжалостна, безóбразна, безброва, Как взрывом обожженная башка, В тени полуразрушенного крова Застыла в ожидании прыжка. Цела, бессмертна – львиная, баранья, Крысиная – как хочешь назови. Дошел до грани и смотрю за грань я: Передо мной последний визави, Последняя из форм существованья, Последнее прибежище любви. Из цикла «Новые баллады» И я ж еще при этом Не делал ничего, Что вопреки запретам Творило большинство: Не брал чужой копейки, Не крал чужой еды, Не натравил ищейки На чьи-либо следы, Не учинял допросов, Не молотил под дых, Не сочинял доносов И не печатал их, Заниженную прибыль Не вписывал в графу, Не обрекал на гибель (Но это тьфу-тьфу-тьфу). Я зол и многогрешен, Как всякий тут феллах, Однако не замешан Во всех таких делах, В которых обвинялся Вонючей блатотой, Чей вой распространялся Летучей клеветой. А будь я хоть покроем, Хоть профилем сравним С таким антигероем, Что рисовался им, Да будь хотя отчасти Во мне совмещены Такая верность власти С угрозой для страны, Растли я хоть младенца Четырнадцати лет, Сопри хоть полотенце В гостинице «Рассвет», Соври, как этот глупый, Глядящий в пол ишак, Рассматривавший с лупой Любой мой полушаг, Всю жизнь дающий волю Наклонностям души, — Хоть крошечную долю Себе я разреши Того, что эта свора, Тупая, как мигрень, Насмешливо и споро Творила каждый день, Найдись им в самом деле, За что меня терзать, — Небось они б сумели Рекорды показать! Суд был бы беспощаден, Зато на радость всем. Как купчик Верещагин В романе «В. и М.», Я был бы так размешан С московскою грязцой, Что стал бы безутешен Грядущий Л. Толстой. И так родная лава Под коркою земной С рождения пылала, Кипела подо мной, И лопалась, и рдела Как кожа на прыще. А было бы за дело — Убили б вообще. Но в том-то и обида, Но в том-то и беда, Что если б хоть для вида Я сунулся туда, Имею подозренье, Что встретил бы в ответ Не пылкое презренье, А ласковый привет. Буквально in a minute Зажглось бы торжество; Я тут же был бы принят У них за своего, — Ведь их антагонистом Я был лишь в той связи, Что мнил остаться чистым В зловонной их грязи. Твердыня ты, пустыня, Насколько ты пуста, Гордыня ты, гусыня, Святыня без Христа. |