Вольные мысли 1 В России выясненье отношений Бессмысленно. Поэт Владимир Нарбут С женой ругался в ночь перед арестом: То ему не так, и то не этак, И больше нет взаимопониманья, Она ж ему резонно возражала, Что он и сам обрюзг и опустился, Стихов не пишет, брюзжит и ноет И сделался совершенно невозможен. Нервозность их отчасти объяснима Тем, что ночами чаще забирали, И вот они сидят и, значит, ждут, Ругаясь в ожидании ареста И предъявляя перечень претензий Взаимных. И тут за ним приходят — Как раз когда она в порыве гнева Ему говорит, что надо бы расстаться, Хоть временно. И он в ответ кивает. Они и расстаются в ту же ночь. А дальше что? А там, само собою, Жена ему таскает передачи, Поскольку только родственник ближайший Такую привилегию имеет; Стоит в очередях, носит продукты. Иметь жену в России должен каждый — Или там мужа; родители ненадежны, Больны и стары, а всякий старец Собою озабочен много более, Чем даже отпрыском. Ему неясно, С какой он стати, вырастив балбеса И жизнь в него вложив, теперь обязан Стоять в очередях. Не отрицайте, Такое бывает; вообще родитель Немощен, его шатает ветром, Он может прямо в очереди сдохнуть, Взять и упасть, и не будет передачи. В тюрьме без передачи очень трудно. В России этот опыт живет в генах. Все понимают, что терпеть супруга Приходится. Любовниц не пускают, Свиданий не дают, а женам можно. Ведь в паспорте никто пока не пишет «Любовница»! А получить свиданье Способен только тот, кто вписан в паспорт. Вот что имел в виду Наум Коржавин, Что в наши, дескать, трудные времена Человеку нужна жена. Нужна. Уж верно, Не для того, чтоб с нею говорить. Поэтому выясненье отношений Бессмысленно. Поэтому романы В России кратки, к тому же всегда негде. Нашли убогий угол, быстро слиплись, Быстро разлиплись, подали заявленье, Сложили чемодан и ждут ареста. Нормальная любовь. Потом плодятся, Дети быстро знакомятся, ищут угол, Складывают чемодан и ждут ареста. Паузы между эпохами арестов Достаточны, чтобы успели дети Сложить чемодан и слипнуться. Ведь надо Кому-нибудь стоять в очередях. В любви здесь надо объясняться быстро — Поскольку холодно; слипаться быстро — Поскольку негде; а разводиться Вообще нельзя, поскольку передачи Буквально будет некому носить. 2
В Берлине, в многолюдном кабаке, Особенно легко себе представить, Как тут сидишь году в тридцать четвертом, Свободных мест нету, воскресенье, Сияя, входит пара молодая, Лет по семнадцати, по восемнадцати, Распространяя запах юной похоти, Две чистых особи, друг у друга первые, Любовь, но хорошо и как гимнастика, Заходят, кабак битком, видят еврея, Сидит на лучшем месте у окна, Пьет пиво – опрокидывают пиво, Выкидывают еврея, садятся сами, Года два спустя могли убить, Но нет, еще нельзя: смели, как грязь. С каким бы чувством я на них смотрел? А вот с таким, с каким смотрю на все: Понимание и даже любованье, И окажись со мною пистолет, Я, кажется, не смог бы их убить: Жаль разрушать такое совершенство, Такой набор физических кондиций, Не омраченных никакой душой. Кровь бьется, легкие дышат, кожа туга, Фирменная секреция, секрет фирмы, Вьются бестиальные белокудри, И главное, их все равно убьют. Вот так бы я смотрел на них и знал, Что этот сгинет на восточном фронте, А эта под бомбежками в тылу: Такая особь долго не живет. Пища богов должна быть молодой, Нежирною и лучше белокурой. А я еще, возможно, уцелею, Сбегу, куплю спасенье за коронку, Успею на последний пароход И выплыву, когда он подорвется: Мир вечно хочет перекрыть мне воздух, Однако никогда не до конца: То ли еще я в пищу не гожусь, То ли я, правду сказать, вообще не пища. Он будет умирать и возрождаться Неутомимо на моих глазах, А я – именно я, такой, как есть, Не просто еврей, и дело не в еврействе, Живой осколок самой древней правды, Душимый всеми, даже и своими, Сгоняемый со всех привычных мест, Вечно бегущий из огня в огонь, Неуязвимый, словно в центре бури, — Буду смотреть, как и сейчас смотрю: Не бог, не пища, так, другое дело. Довольно сложный комплекс ощущений, Но не сказать, чтоб вовсе неприятных. 3 После Адорно Адорно приписывается (кем приписывается? – многими) Мысль о том, что писать стихи после Освенцима — Варварство; он так и пишет – варварство. Обычно эту формулу Адорно Цитируют злорадно и задорно. И это понятно: есть категория людей, Которые охотно согласятся, Чтобы Освенцим был, а стихов не было. Я их понимаю очень хорошо: Стихи для них – постыдный компромисс, Тогда как Освенцим – нечто бескомпромиссное, И кстати, если им ничего не будет И не услышит политкорректный Запад, Они готовы даже заявить, Что Освенцим тоже был культурной акцией, Причем гораздо более значительной, Чем весь террор и красные бригады; Люди Освенцима, построенные на плацу, Напоминают им собою строфы Немыслимых, нечитаных стихов, А всякие этические восклицания Мешают насладиться в полной мере Такой сверхчеловеческой эстетикой. Сказал же, если я не забыл, Штокхаузен, Что высшим актом творческого гения Была атака 11 сентября; И с этой точки зренья после Освенцима Нельзя писать не потому, что стыдно, А потому, что лучше не напишешь. И то сказать, какое впечатление Сравнится с тем, которое Освенцим Производил на зрителей и участников? И не зовем же мы протофашистом, Допустим, Блока, после гибели «Титаника» Записавшего, что есть еще океан? Есть также люди, думающие всерьез, Что евреи были наказаны за Христа, Европа – за отпадение от Бога, Пассажиры «Титаника» – за сытость и богатство, И с этими людьми мы ездим в транспорте И, собирая общие налоги, Оплачиваем обще государство; Их логика понятна и резонна, И вправе быть – коль скоро эти речи Они пока произносят не в Освенциме. Я не о них, о них неинтересно. Один поэт, теперь уже покойный, Писал, например, что истинные поэты — Не те, что пишут стихи, а ополченцы (Звенит в ушах лихая музыка атаки), И даже срифмовал «верлибр» – «калибр». Живой, вы говорите? Как кому. Кому и Ленин жив. Но суть не в том. В действительности в «Негативной диалектике» (Я так говорю, как будто ее читал, Но я из нее читал одну страницу) Говорится, что вопрос насчет стихов Неправилен, а правильней спросить, Возможно ли в принципе жить после Освенцима; На этот вопрос Адорно пишет – нет, Живущий должен считать себя уцелевшим, А на фиг, читаем в подтексте, такая жизнь; Короче, с точки зрения Адорно Не просто сочинять, а жить позорно. Но то – Освенцим, все-таки фашизм, Вторая мировая, есть масштаб, Есть ощущение конца эпохи, И, как писал Адорно, надо жить — Хотя бы чтобы это не повторилось. Три ха-ха! Одно не повторилось, Другое повторится. Оптимист, Хотя потом и умер от инфаркта, Затравленный студентами. Ну ладно. А вот теперь открываем и читаем: В тюрьме замучен бизнесмен Пшеничный, Рваные раны, во рту ожоги электрошока, Ушибы конечностей, сломан позвоночник, Перед смертью изнасилован буквально, То есть в анальном проходе сперма, и задушен. Вымогали деньги – не отдавал, Предупреждал жену – «не отдай деньги». Ну вот, не отдал. Виновных не нашли. Списали, как всегда, на суицид. Читаем дальше: репортаж Масюк О томских изоляторах и колониях. Там применяются такие пытки, Что отдыхают Вологда с Мордовией. Так, для примера, всех новоприбывших Проводят через камеру, в которой Стоит на табурете миска с кашей И ложка. Это ложка «келешованного» — Или, иначе говоря, опущенного, Обиженного. Надо этой ложкой Съесть некоторое количество этой каши. Один рецидивист, причем кавказец, Есть отказался, так ему тогда В зад стали заталкивать ложкой эту кашу, Семь ложек затолкали, дальше шваброй. Он знал, куда везут, припрятал лезвие, Стал себе резать шею и живот, Ему оперативник ссал на раны И говорил, что это дезинфекция. Другого, например, пытали током, То есть к пальцам ног приматывали провод, А иногда не к пальцам ног, а к яйцам. Током пытали, пока не обоссытся Или не обосрется. Иногда Подвешивали за руки к потолку, Держали так, пока не обоссытся Или не обосрется. В чем прикол, Штаны там заправляются в носки, А чтобы человек не видел лиц, Ему обычно надевают наволочку, И он блюет туда и в ней стоит, Чтоб ничего не попадало на пол. От тока, сообщают заключенные, Практически нельзя не обоссаться. |