– А я уже успел познакомиться и с вашей очаровательной женой, и с вашими детьми. Только в мастерскую без вас меня не пустили, и правильно сделали, – говорил Задонов, улыбаясь и лукаво щурясь, в то время как Аннушка смущенно перебирала пальцами свой передник. – Поэтому можете себе представить, Александр Трофимович, с каким нетерпением я вас ожидал.
– Ничего, еще заглянем, Алексей Петрович. Непременно заглянем. Более того, мне будет интересно узнать ваше мнение о кое-каких моих картинах, которые еще никто не видел. Ну и… наш договор, надеюсь, остается в силе?
– Остается, остается! – воскликнул Алексей Петрович. – Я на старости лет стал таким честолюбивым, что сам на себя в зеркало наглядеться не могу и все мечтаю, чтобы мои портреты красовались везде и всюду, смущая нахальным взглядом добропорядочных гражданок. Уж вы, Александр Трофимыч, будьте так добры и придайте моему взгляду что-нибудь этакое вольтеровско-бонапартовское, но с обязательной примесью чего-нибудь нижегородского. Иначе и мне и вам несдобровать: тут же зачислят в космополиты, в какие-нибудь антифобии.
– Все будет, как вы хотите, Алексей Петрович, – поддакивал Возницын, широко улыбаясь. Ему нравилась эта раскованность и даже некоторая развязность Задонова, не переходящая, однако, границ приличия, его смелые суждения обо всем, сдобренные иронией, свидетельствующие об уме и большой эрудиции, чего так не хватало самому Возницыну.
В мастерской, где на станках стояло несколько холстов с законченными или недоконченными работами, Алексей Петрович сразу выделил блокадников, остановился перед ними и долго вглядывался в испитые лица людей. Он то приближался к картине, то отходил от нее, затем повернулся к художнику, произнес:
– Я думаю, это будет сильная вещь, когда вы ее закончите.
– Вы считаете, что она не закончена? – удивился Александр проницательности писателя.
– А разве… Гм… Честно говоря, мне показалось, что здесь не хватает какого-то завершающего штриха. Что-нибудь такого… ну, как, например, юродивого у Сурикова в «Боярыне Морозовой»…
– Да-да! – воскликнул Возницын. – Именно юродивого. То есть, не его самого, а нечто благословляющее идущих на смерть. И вы знаете, Алексей Петрович, я как раз только полчаса назад об этом догадался, и не где-нибудь, а возле Исаакия! Увидел там молящуюся женщину и понял, чего не хватает моей картине, и кинулся домой…
– Но тут, должен вам заметить, нужна большая тонкость, имея в виду наши нынешние общественные пристрастия…
– Да, я вас понимаю, очень хорошо понимаю, – вторил Задонову Возницын, потирая руки. – Но ведь это и есть правда жизни. Разве не так?
– Так-то оно так, да есть и другая правда, и ее-то вам и сунут в нос, если вы… Впрочем, я уверен, что ваш талант найдет золотую середину и посрамит всех добровольных цензоров.
– Я постараюсь…
– Видимо, я пришел не вовремя, – произнес Задонов и, заметив протестующий жест художника, решительно заявил: – Давайте сделаем так: вы заканчивайте картину, а я к вам зайду дня через три-четыре. И не спорьте со мной: я слишком хорошо знаю, что такое схватить жар-птицу за хвост и упустить ее. Тем более что сегодня я не в форме: приехал вчера, и, как водится, встреча, застолье и все такое прочее. Я, признаться, даже не имел в виду заходить к вам именно сегодня. Так уж получилось, что вышел проветриться и оказался возле вашего дома. Так что беритесь за работу, и не мучайтесь никакими сомнениями… Впрочем, вот вам телефон моего номера в гостинице, как закончите, звоните.
И Возницын, проводив гостя, вернулся в мастерскую и взялся за кисти.
Глава 3
Алексей Петрович, покинув мастерскую Возницына, вышел на Невский проспект, посмотрел налево-направо и пошагал без всякой цели в сторону Адмиралтейства. Ему шли навстречу и обгоняли его плохо одетые люди, многие мужчины и женщины в телогрейках, в перешитых шинелях и еще бог знает в чем. Нынешний Ленинград мало походил на тот, который он помнил по довойне, хотя дома в центре почти не пострадали, а те, что пострадали, уже были восстановлены.
Зато изменились сами ленинградцы: из них будто выдавило прежний оптимизм, прежнюю интеллигентность, они будто сами не узнавали своего города и поэтому шли с опущенными головами и отсутствующим взглядом. Блокада все еще жила на улицах и площадях города не только оставшимися предупреждающими надписями на обшарпанных стенах домов, расковырянном асфальте и выщерблинах на булыжных мостовых, но и в промерзших душах его жителей. Выделялись те, кто вовремя покинул обреченный город, а теперь вернулся, не испытав того, что испытали выжившие в блокаду, но не своей одеждой, а раскованностью провидцев и победителей.
Алексей Петрович приехал в Ленинград, чтобы встретиться с несколькими писателями, пишущими о войне, романы или повести которых публиковались в журналах, и договориться с ними о том, чтобы они подготовили эти произведения для книжного издания, внеся в них некоторые изменения, диктуемые нынешними поветриями. Эта часть его обязанностей в качестве председателя комиссии по изданию серии книг о войне особенно его тяготила и он иногда думал, что хорошо бы заболеть, но не шибко, а чем-либо из каких-нибудь гастритов-колитов, получить справку о невозможности исполнять возложенные на него обязанности, удрать в санаторий месяца на два, спихнуть это дело на Капутанникова, которого взял себе в ответственные секретари, и пусть бы тот вертелся и набивал шишки на свою чугунную голову. Однако Алексей Петрович понимал, что все это одни лишь его пустые мечтания, что из этого круга не вырваться, что раньше надо было думать, когда еще имелась возможность отказаться, а теперь поздно.
Одно из двух могло его спасти: либо Сталин забудет о своем желании иметь нечто вроде художественной энциклопедии о войне, либо изменит политику в этом вопросе. Ведь, несмотря на то что он призвал писателей правдиво отразить минувшую войну, правдиво как раз и не получалось. Что касается самого Алексея Петровича, так он уже и поплатился за свою правдивость двумя годами прозябания в Ташкенте и неожиданно присужденной ему премией… за ту же самую книгу. Вот и поди знай, что теперь можно писать о войне, а что нельзя, если за одно и то же и казнят, и милуют. Так ведь могли и не помиловать…
Встретившие его вчера писатели, предупрежденные заранее, устроили в ресторане небольшую попойку в честь московского гостя, за столом, собственно говоря, и были решены все проблемы, теперь осталось только в ленинградском отделении Союза писателей утвердить ответственного, и пусть он тут крутится, как хочет. Ответственного по Ленинграду и всему северо-западу подбирал не Задонов, подбирали в Москве, его дело было встретиться с этим писателем и проинструктировать его по всем пунктам. Писатель этот сейчас был в отъезде по случаю кончины своего брата, живущего где-то в области, и должен вернуться со дня на день.
Была запланирована еще одна встреча – с писателем Зощенко, которого в сорок шестом основательно побили за антипатриотизм и даже за антисоветчину, через некоторое время простили, напечатали в журналах несколько его «партизанских рассказов», которые Алексей Петрович, будь его воля, ни за что бы в энциклопедию не внес, но сверху «было спущено мнение», что попробовать можно, если наберется на целую книжку. Зощенко на встрече в ресторане не присутствовал, и Алексей Петрович понял из смутных намеков ленинградских коллег, что его и не звали.
Ну, и… Ахматова. Она сама прислала ему приглашение посетить ее, если у него найдется время и желание. При этом очень лестно отозвалась о его книгах: знала старая метресса, откуда зайти.
Особого желания встречаться с престарелой поэтессой Алексей Петрович не испытывал, но и проигнорировать приглашение не мог: скажут, что испугался, или, того хуже, зазнался, раззвонят по всему свету. Даже тот факт, что он не пошел на встречу с Ахматовой и Зощенко в Москве, когда им устроили восторженную овацию, что перепугало все литературное начальство во главе с Фадеевым и Симоновым, имел то последствие, что даже милейший Иван Аркадьевич, его тайный прокуратор, попенял ему за это неприсутствие… правда, всего лишь по телефону: